На дворе глухо звучали чьи-то шаги, и в голове странно гудело, и било в виски что-то опьянявшее, и кровь быстрой и жгучей струёй кипела в жилах, отчего дышалось так трудно и дыхание, казалось, пахло сырой и горячей кровью. А перед глазами прыгали эти красные и зелёные пятна, то маленькие и сверкавшие, как глаза кошки, то большие и тёмные, как куски сафьяна, падавшие откуда-то сверху и кружившиеся в воздухе легко, как иссохшие осенние листья.
Павел лежал, широко открыв глаза, и старался не двигаться, боясь, что если он сделает это, то может упасть куда-то глубоко и долго лететь в этой глубине, полной горячего, удушливого пара. Под ним и вокруг него всё колебалось, кружилось и издавало какой-то монотонный, тонко звенящий звук. Этот звук наполнял и голову Павла, надоедливо звеня в ушах.
Так прошло много странно медленных минут, когда вдруг в отворённую дверь хлынул солнечный свет и знакомый голос Сеньки звонко прозвучал:
— Обедать пойдёте, Павел Арефьич?
— Не хочу! — ответил Павел, и ему показалось странным, что теперь ещё только обед, и ещё более странным звук своего собственного голоса. Казалось, что с той поры, как он ушёл из мастерской, прошло так много времени, что голос его не должен бы звучать так же, как всегда, — глухо, твёрдо.
На погребе снова стало темно, свет странно выпрыгнул из него, и снова потянулись медленные минуты, наполненные этим надоедливым звоном в ушах. Павлу казалось, что что-то горячее и влажное засасывает его в себя, и он впал в забытьё, сквозь которое чувствовал жажду и всё более усиливавшийся недостаток воздуха.
— Тут какое-то чучело лежит…
— Видно, сапожник из подвала… Пьяный.
— Ну, пускай его…
Павел открыл глаза и слабо повернул свою тяжёлую голову к двери.
На погребе было светло, и около двери стояли две женские фигуры. Одна из них поднимала дверь в погреб, а другая стояла около неё с горшком молока в одной руке и кульком в другой. Она смотрела большими голубыми глазами в угол, где лежал Павел, и говорила подруге чистым и сочным грудным голосом:
— Ну, скорее возись, Катерина!..
— Поспеешь!.. попробуй-ка, подыми её сама! — отвечала Катерина, силясь поднять сырую и тяжёлую дверь. У неё голос был глуше и грубей.
— Смотри-ка, как сапожник вытаращил глаза-то на меня! У-у!.. — продолжала первая. — Точно съесть хочет…
— А ты ему плесни молоком-то в них.
— Чай, мне молока-то жалко…
Павел смотрел на них лихорадочно блестевшими глазами, и обе они казались ему плавающими в тумане далеко от него, так далеко, что когда он глухо прохрипел «дайте напиться», то совсем не надеялся, что они услышат его.
Но они услыхали, и та, с голубыми глазами и горшком молока в руках, бросив на пол кулёк и подбирая свободной рукой своё платье, направилась к нему в угол, тогда как другая, на полтуловища опустившись по лестнице в погреб, с интересом следила за ней.
— Что, видно, похмелье — не веселье? Катюшка, кинь комок снега, не молока же ему дать!.. — услыхал Павел над своей головой и снова прохрипел:
— Поскорее… пить…
А затем увидел, что голубые глаза приблизились к нему и пристально смотрят в его лицо.
— Катюшка, рябой какой, у-у!.. Да он ведь не пьян!.. не пахнет вином-то…
Катерина, больной это, ей-богу, больной! горячий весь и дышит, как паровик!.. Ах черти окаянные, больного человека на погреб стащили!.. Ну свиньи!.. Пей вот, пей!
Давно ли ты тут валяешься? а? Родных-то нет, что ли? А в больницу чего не пошёл?
Присев около Павла на корточки и поддерживая у его рта кринку, в которую он вцепился дрожащими руками, жадно глотая молоко, — она осыпала его вопросами, очевидно, забыв, что ему нельзя говорить и пить в одни и то же время.
— Спасибо! — сказал он, наконец оттолкнув от себя кринку и снова уронив на мешок приподнятую голову.
— Кто это тебя сунул в такое прохладное место? Хозяин, что ли? Ну уж и собака, видно!.. — негодуя, говорила она ему и дотронулась рукой до его лба.
— Сам я… — ответил Павел, не сводя с неё глаз.
— Умён, очень умён!.. Давно ли это ты?
— Сегодня вот…
— Ишь!.. Видно, перемогался с неделю, да и слёг наконец… Ай, ай, ай!.. как же мы теперь будем? Катюшка! Что мы сделаем с ним?
— А что? В погреб на лёд его положить, что ли? Али к себе стащить? А то, может, ещё что? Дура ты! Иди-ка, иди!
Павел с трудом повернул голову и посмотрел на другую женщину, всё ещё стоявшую на лестнице в погреб и с холодным любопытством смотревшую в его угол. Ему сделалось тошнее от её насмешливых слов, и он, вздохнув, перевёл глаза на ту, что была около него.
Она, не отвечая подруге и строго нахмурив густые брови, что-то соображала.
— Ты лежи! — решительно заговорила она, склоняясь к самому лицу Павла. — Лежи, а я сейчас уксусу да водки с перцем принесу, слышишь?
И вдруг, быстро встав на ноги, она исчезла.
Они обе ушли, не затворив за собою двери и ненадолго оставив за собою звуки спора, вспыхнувшего меж ними.
Павел мог бы подумать, что всё происшедшее только бред, но мягкий вкус молока во рту, облитая им рубашка и ясное ощущение на своём лице мягкой руки, тихо гладившей щёки и лоб, не позволяли ему сделать это. И вот он стал ждать, когда она снова придёт.
Им овладело странное любопытство, покрывшее собой все болезненные ощущения; страшно хотелось знать, что же будет дальше? Он никогда раньше не замечал за собой такого сильного желания знать, что будет впереди. Поворотившись на бок, спиной к двери, он уставился на двор своими воспалёнными болезнью глазами.
Она пришла скоро, неся в одной руке бутылку с надетой на её горлышко рюмкой, а в другой какую-то мокрую тряпку.
— Ну-ка, пей, — сказала она и, когда Павел протянул к ней руку и открыл широко рот, сама вылила ему из рюмки чего-то, что сразу, как огнём, обожгло ему язык, нёбо, глотку и заставило закашляться.
— Ага! Славно? — торжествующе воскликнула она и моментально же приляпала ему на голову холодную мокрую тряпицу, издававшую скверный, кислый запах.
Павел молча подчинялся всему этому и не сводил с неё глаз.
— Ну, а теперь поговорим! Хозяин-то сквалыга? Пёс с ним! я сама тебя завтра свезу в больницу. Больно тебе? Ничего, потерпи! теперь, наверно, лучше будет.
Трудно говорить-то? а?
— Нет… могу… — сказал Павел.
— Не надо, молчи! доктора не велят говорить больным-то. Лежи, знай лежи!
И, очевидно, не находя больше ничего, что бы можно было сказать ему, она оглянулась кругом с видом человека, которому вдруг стало очень тошно.
Павел всё смотрел на неё и думал про себя, зачем она всё это сделала с ним?
Он ей чужой, как и она ему. Она, наверное, та постоялка, о которой давеча говорил хозяин. Как её зовут?.. И он решил, что нужно спросить её обо всём этом.
— Как… же… вас зовут? — тихо прошептал он.
— Нас? Наталья… Кривцова Наталья Ивановна. А что?
— Так…
— А!.. — неопределённо произнесла она и, осмотрев его с головы до ног, что-то тихо замурлыкала.
— А вас? — вдруг спросила она, прерывая свою песню:
— Павлом…
— А сколько вам лет?
— Двадцать.
— В солдаты, значит, скоро пойдёте! — заключила она и помолчала снова.
— У вас родных-то нет?
— Нет… подкидыш я, — тихо сказал Павел, чувствуя, что у него снова страшно начинает ломить голову и пробуждается жажда.
— А-а!.. — протянула она и, придвинувшись к нему ближе, с удивлением смерила его своими голубыми глазами, точно она не понимала, каким образом он, такой большой и плотный, может быть подкидышем.
— Дайте мне пить ещё! — спросил Павел.
— Вот, вот, сейчас! — заторопилась она и, достав кринку молока, живо подсунула под его голову руку, приподняла его и зашептала:
— На здоровье! Господи Иисусе!
Он пил и в упор смотрел в её лицо, раньше немного беспечное, а теперь такое задумчивое и хмурое. Это выражение показалось ему более близким и понятным и развило в нём желание говорить с ней.