— Она — полнейшая негодяйка, — доносился голос Уго, — тип XVI века.

— О! слишком шикарно для нее; просто — поганая баба, — и самые грубые названия слышались из уст корректных кавалеров, глядевших с желанием на это желтое платье и русалочные развратные глаза на бледном лице. Когда Ване приходилось обращаться с простейшими вопросами к Штрупу, он краснел, улыбаясь, и было впечатление, будто говоришь только что помирившись после бурной ссоры или с выздоравливающим после долгой болезни.

— Я все думаю о Тристане и Изольде, — говорил Ваня, идя с Орсини по коридору.

— Ведь вот идеальнейшее изображение любви, апофеоз страсти, но ведь если смотреть на внешнюю сторону и на конец истории, в сущности, не то же ли самое, что мы застали в таверне на Джуого?

— Я не совсем понимаю, что вы хотите сказать? Вас смущает самое присутствие плотского соединенья?

— Нет, но во всяком реальном поступке есть смешное и уничижающее; ну ведь приходилось же Изольде и Тристану расстегивать и снимать свое платье, а ведь плащи и брюки были и тогда так же мало поэтичны, как у нас пиджаки?

— О! какие мысли! Это забавно! — рассмеялся Орсини, удивленно глядя на Ваню.

— Это же всегда так бывает; я не понимаю, чего вы хотите?

— Раз голая сущность — одна и та же, не все ли равно, как к ней дойти, — ростом ли мировой любви, животным ли порывом?

— Что с вами? Я не узнаю друга каноника Морти. Разумеется, факт и голая сущность не важны, а важно отношение к ним — и самый возмутительный факт, самое невероятное положение может оправдаться и очиститься отношением к нему, — проговорил Орсини серьезно и почти поучительно.

— Может, это и правда, несмотря на свою наставительность, — заметил Ваня улыбаясь и, севши рядом со Штрупом, внимательно посмотрел на него сбоку. Они приехали несколько рано на вокзал провожать m-me Монье, уезжавшую в Бретань, чтобы провести недели две перед Парижем. На бледно-желтом небе белели шары электрических фонарей, раздавались крики: «pronti, partenza», суетились пассажиры на более ранние поезда, и из буфета беспрестанно доносились требования и звяк ложечек. Они пили кофе в ожидании поезда; букет роз gloire de Dijon лежал на развернутом «Фигаро» рядом с перчатками m-me Монье, сидевшей в платье маисового цвета с бледно-желтыми лентами, и кавалеры острили над только что вычитанными политическими новостями, — как у соседнего стола показалась Вероника Чибо в дорожном платье с опущенной зеленой вуалью, художник с портпледом и за ними носильщик с вещами.

Смотрите, они уезжают! Он окончательно погибнет! — сказал Уго, поздоровавшись с художником и отходя к своей компании.

— Куда они едут? Разве он ничего не видит? Подлая, подлая! Чибо подняла вуаль, бледная и вызывающая, молча показала носильщику место, куда поставить вещи, и положила руку на рукав своего спутника, будто беря его в свое владение.

— Смотрите, — Блонская; как она узнала? Я не завидую ей и Чибо, — шептала m-me Монье, меж тем как другая женщина, вся в сером, быстро шла к сидевшему спиной и не видевшему ее художнику и неподвижно уставившейся русалочными глазами его спутнице. Подойдя, она заговорила тихо по-русски:

— Сережа, зачем и куда вы едете? И почему это — тайна для меня, для всех нас? Разве вы не друг всем нам? Все равно я знаю, и знаю, что это — ваша погибель! Может быть, я сама виновата и могу что-нибудь поправить?

— Что же тут поправлять? Чибо смотрела неподвижно, прямо в упор на Блонскую, будто не видя ее, слепая.

— Может быть, вас удержит, если я выйду за вас замуж? Что я люблю вас, вы знаете.

— Нет, нет, я ничего не хочу! — отрывисто и грубо, будто боясь уступить, отвечал тот.

— Неужели ничто не может тут помочь? неужели это — бесповоротно?

— Может быть. Многое случается слишком поздно.

— Сережа, опомнитесь! Вернемся, ведь вы погибнете, не только как художник, но и вообще.

— Что тут говорить? Поздно поправлять, и потом я так хочу! — вдруг почти крикнул художник. Чибо перевела глаза на него.

— Нет, вы так не хотите, — говорила Блонская.

— Что же, я сам не знаю, чего я хочу?

— Не знаете. И какой вы мальчик, Сережа! Чибо поднялась вслед за носильщиком, понесшим чемодан, и неслышно обратилась к своему спутнику; тот встал, надевая пальто, не отвечая Блонской.

— Итак, Сережа, Сережа, вы все-таки уезжаете? M-me Монье, шумно щебеча, прощалась со своими друзьями и уже кивая рыжей головой из-за букета роз gloire de Dijon из купе. Возвращаясь, они видели, как Блонская быстро шла пешком, вся в сером, опираясь на зонтик.

— Мы будто были на похоронах, — заметил Ваня.

— Есть люди, которые ежеминутно будто на своих собственных, — ответил, не глядя на Ваню, Штруп.

— Когда художник погибает, это бывает очень тяжело.

— Есть люди, художники жизни; их гибель не менее тяжела.

— И есть вещи, которые бывает иногда слишком поздно делать, — добавил Ваня.

— Да, есть вещи, которые бывает иногда слишком поздно делать, — повторил Штруп. Они вошли в низенькую каморку, освещаемую только открытою дверью, где сидел, наклонившись над ботинком, старый сапожник с круглыми, как на картинках Доу, очками. Было прохладно после уличного солнца, пахло кожей и жасмином, несколько веток которого стояло в бутылке совсем под потолком на верхней полке шкафа с сапогами; подмастерье смотрел на каноника, сидевшего расставя ноги и отиравшего пот красным фуляром, и старый Джузеппе говорил певуче и добродушно: — Я — что? Я — бедный ремесленник, господа, но есть артисты, артисты! О, это не так просто сшить сапог по правилам искусства; нужно знать, изучить ногу, на которую шьешь, нужно знать, где кость шире, где уже, где мозоли, где подъем выше, чем следует. Ведь нет ни одной ноги у человека как у другого, и нужно быть неучем, чтобы думать, что вот сапог и сапог, и для всех ног он подходит, а есть, ах, какие ноги, синьоры! И все они должны ходить. Господь Бог создал обязательным для ноги только иметь пять пальцев да пятку, а все другое одинаково справедливо, понимаете? Да, если у кого и шесть и четыре пальца, так Господь Бог же наделил его такими ногами и ходить ему нужно, как и другим, и вот это сапожный мастер и должен знать и сделать возможным. Каноник громко глотал кьянти из большого стакана и сгонял мух, все садившихся ему на лоб, покрытый каплями пота, своей широкополой черной шляпой; подмастерье продолжал на него смотреть, и речь Джузеппе равномерно и певуче звучала, нагоняя сон. Когда они проходили соборную площадь, чтобы пройти в ресторан Джотто, посещаемый духовенством, они встретили старого графа Гидетти, нарумяненного, в парике, шедшего почти опираясь на двух молоденьких девушек скромного, почти степенного вида. Ваня вспомнил рассказы про этого полуразвалившегося старика, про его так называемых «племянниц», про возбужденья, которых требовали притупленные чувства этого старого развратника с мертвенным накрашенным лицом и блиставшими УМОМ и остроумием живыми глазами; он вспомнил его разговоры, где из шамкающего рта вылетали парадоксы, остроты и рассказы, все более и более теряющиеся в наше время, и ему слышался голос Джузеппе, говоривший: «Да, если у кого и шесть и четыре пальца, так Господь Бог же наделил его такими ногами и ходить ему нужно, как и другим».

— Камни, стены краснели, когда велся процесс графа, — говорил Мори, проходя налево в комнату, наполненную черными фигурами духовных и немногими посетителями из мирян, — желавших по пятницам есть постное. Пожилая англичанка с безбородым юношей говорила с сильным акцентом по-французски: — Мы, обращенные, мы больше любим, более сознательно понимаем всю красоту и прелесть католицизма, его обрядов, его догматов, его дисциплины.

— Бедная женщина, — пояснял каноник, кладя шляпу на деревянный диван рядом с собою, — богатой, хорошей семьи — и вот ходит по урокам, нуждается, так как узнала истинную веру и все от нее отшатнулись.

— Risotto! три порции!

— Нас было больше 300 человек, когда мы шли из Понтасьевэ, паломников к Аннуциате всегда достаточно. «Св. Георгий с ним да с Михаилом Архангелом да со святой Девой, с такими покровителями можно ничего не страшиться в жизни!» — терялся в общем шуме акцент англичанки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: