— Останусь здесь.
— Ну, ну, а я тотчас вернусь. Вот книжками покуда не поинтересуетесь ли, — и Засадин, подавши Ване запыленный Лимонарь, поспешно скрылся в дверь, откуда сильнее пахнуло прелым запахом кислых щей. И Ваня, стоя у окна, открыл повесть, гласящую, как некий старец после случайного посещения женщиной, жившей одиноко в той же пустыне, все возвращался блудною мыслью к той же жене и, не вытерпев, в самый пеклый жар взял посох и пошел, шатаясь, как слепой, от похоти, к тому месту, где думал найти эту женщину; и, как в исступлении, он увидел: разверзлась земля, и вот в ней — три разложившиеся трупа: женщина, мужчина и ребенок; и был голос: «Вот женщина, вот мужчина, вот ребенок, — кто может теперь различить их? Иди и сотвори свою похоть». Все равны, все равны перед смертью, любовью и красотою, все тела прекрасные равны, и только похоть заставляет мужчину гоняться за женщиной и женщину жаждать мужчины. За стеной молодой сиповатый голос продолжал:
— Ну, я уйду, дядя Ермолай, что ты все ругаешься?
— Да как же тебя, лодыря, не ругать? баловаться вздумал!
— Да Васька, может, тебе все наврал; что ты его слушаешь?
— Чего Ваське врать? ну сам скажи, сам отрекись: не балуешься разве?
— Ну, что же? ну, балуюсь! А Васька не балуется? У нас, почитай, все балуются, разве только Дмитрий Павлович, — и слышно было, как говоривший рассмеялся. Помолчав, он опять начал более интимным тоном, вполголоса:
— Сам же Васька и научил меня; пришел раз молодой барин и говорит Дмитрию Павловичу: «Я желаю, чтобы меня мыл, который пускал», — а пускал его я; а как Дмитрий Павлович знал, что барин этот — баловник и прежде всегда им Василий занимался, он и говорит: «Никак невозможно, ваша милость, ему одному идти: — он не очередной и ничего этого не понимает».
— Ну, черт с вами, давайте двоих с Васильем!
— Васька как вошел и говорит: «Сколько ж вы нам положите?»
— Кроме пива, десять рублей.
— А у нас положение: кто на дверях занавеску задернул, значит, баловаться будут, и старосте меньше 5-ти рублей нельзя вынести; Василий и говорит:
— «Нет, ваше благородие, нам так не с руки».
— Еще красненькую посулил. Пошел Вася воду готовить, и я стал раздеваться, а барин и говорит: «Что это у тебя, Федор, на щеке: родинка или запачкано чем»? — сам смеется и руку протягивает. А я стою, как дурак, и сам не знаю, есть ли у меня какая родинка на щеке, нет ли. Однако тут Василий, сердитый такой, пришел и говорит барину: «пожалуйте-с», — мы все и пошли.
— Матвей-то живет у вас?
— Нет, он на место поступил.
— К кому же? к полковнику?
— К нему, 30 рублей, на всем готовом, положил.
— Он никак женился, Матвей-то?
— Женился, сам же ему на свадьбу и денег дал, пальто за 80 рублей сделал, а жена что же? Она в деревне живет, разве дозволят на таком месте с бабой жить?
— Я тоже на место надумал идти, — промолвил, помолчав, рассказчик.
— Как Матвей, все равно?
— Барин хороший, один, 30 рублей тоже, как Матвею.
— Пропадешь ты, Федя, смотри.
— Может и не пропаду.
— Да кто такой барин-то, знакомый, что ли?
— Тут, на Фурштадтской, живет, где еще Дмитрий служит в младших, во втором этаже. Да он и здесь, у Степана Степановича, иногда бывает.
— Старовер, что ли?
— Нет, какое. Он даже и не русский, кажется. Англичанин, что ли.
— Хвалят?
— Да, говорят, хороший, добрый барин.
— Ну, что же, в час добрый.
— Прощай, дядя Ермолай, спасибо на угощеньи.
— Заходи когда, Федя, в случае. — Зайду, — и легкой походкой, постукивая каблуками, Федор пошел по коридору, хлопнув дверью. Ваня быстро вышел, не вполне сознавая, зачем это делает, и крикнул вслед проходившему парню в пиджаке поверх русской рубашки, из-под которого висели кисти пояса шнурком, в низеньких лакированных сапогах и в картузе набекрень: «Послушайте, не знаете ли, скоро будет Степан Степанович Засадин?» Тот обернулся, и в свете, проникающем из номерной двери, Ваня увидел быстрые и вороватые серые глаза на бледном, как у людей, живущих взаперти или в вечном пару, лице, темные волосы в скобку и прекрасно очерченный рот. Несмотря на некоторую грубость черт, в лице была какая-то изнеженность, и хотя Ваня с предубеждением смотрел на эти вороватые ласковые глаза и наглую усмешку рта, было что-то и в лице и во всей высокой фигуре, стройность которой даже под пиджаком бросалась в глаза, что пленяло и приводило в смущенье. — А вы их изволите дожидаться?
— Да, уж скоро 7 часов.
— Шесть с половиной, — поправил Федор, вынув карманные часы, — а мы думали, что никого нет у них в комнате… Наверно скоро будут, — прибавил он, чтоб что-нибудь сказать.
— Да. Благодарю вас, извините, что побеспокоил, — говорил Ваня, не двигаясь с места.
— Помилуйте-с, — ответил тот с ужимкой. Раздался громкий звонок, и вошли Штруп, Засадин и высокий молодой человек в поддевке. Штруп быстро взглянул на Федора и Ваню, стоявших все друг против друга.
— Извините, что заставил вас дожидаться, — промолвил он Ване, меж тем как Федор бросился снимать пальто. Как во сне видел Ваня все это, чувствуя, что уходит в какую-то пропасть и все застилается туманом. Когда Ваня вошел в столовую, Анна Николаевна кончала говорить: «И обидно, знаете, что такой человек так себя компрометирует». Константин Васильевич молча повел глазами на Ваню, взявшего книгу и севшего у окна, и заговорил:
— Вот говорят: «Изысканно, неестественно, излишне», но если оставаться при том употреблении нашего тела, какое считается натуральным, то придется руками только раздирать и класть в рот сырое мясо и драться с врагами! ногами преследовать зайцев или убегать от волков и т. д. Это напоминает сказку из 1001 ночи, где девочка, мучимая идеею финальности, все спрашивала, для чего сотворено то или это. И когда она спросила про известную часть тела, то мать ее высекла, приговаривая: «Теперь ты видишь, для чего это сотворено». Конечно, эта мамаша наглядно доказала справедливость своего объяснения, но вряд ли этим исчерпывалась дееспособность данного места. И все моральные объяснения естественности поступков сводятся к тому, что нос сделан для того, чтобы быть выкрашенным в зеленую краску. Человек все способности духа и тела должен развить до последней возможности и изыскивать применимость своих возможностей, если не желает оставаться калибаном.
— Ну, вот гимназисты ходят на головах…
— «Что ж, это во всяком случае плюс и, может быть, это очень приятно», сказал бы Ларион Дмитриевич, — и дядя Костя с вызовом посмотрел на Ваню, не перестававшего читать. — При чем тут Ларион Дмитриевич? — заметила даже Анна Николаевна.
— Не думаешь же ты, что я излагал свои собственные взгляды?
— Пойду к Нате, — заявила, вставая, Анна Николаевна.
— А что, она здорова? Я ее совсем не вижу, — почему-то вспомнил Ваня.
— Еще бы, ты целыми днями пропадаешь.
— Где же я пропадаю?
— А уж это нужно у тебя спросить, — сказала тетка, выходя из комнаты. Дядя Костя допивал остывший кофе, и в комнате сильно пахло нафталином.
— Вы про Штрупа говорили, дядя Костя, когда я пришел? — решился спросить Ваня. — Про Штрупа? — право, не помню, — так что-то Анета мне говорила.
— А я думал, что про него.
— Нет, что же мне с ней-то об Штрупе говорить?
— А вы действительно полагаете, что Штруп таких убеждений, как вы высказывали?
— Его рассужденья таковы; поступки не знаю, и убежденья другого человека — вещь темная и тонкая.
— Разве вы думаете, что его поступки расходятся со словами?
— Не знаю; я не знаю его дел, и потом не всегда можно поступать сообразно желанию. Например, мы собирались давно уже быть на даче, а между тем…
— Знаете, дядя, меня этот старовер, Сорокин, зовет к ним на Волгу: «Приезжайте, — говорит, — тятенька ничего не заругает; посмотрите, как у нас существуют, если интересно». Так вдруг расположился ко мне, не знаю и отчего.
— Ну, что же, вот и отправляйся.