— Ничего, поживу и так. Меньше буду ходить — меньше людей видеть. Я всегда злюсь, когда их вижу, уж очень я зла. Наверное, меня Бог за это и наказал. И наказал, и помог, потому что меньше мне причин теперь сердиться.

Но это Любе только казалось, что ее озлобление против несправедливых, глупых и злых людей уменьшилось от ее болезни. Она и книги любила такие, где осмеиваются, бичуются и посрамляются тупые, пустые и ненавидимые персонажи. Чаще всего она читала Теккерея, сама про себя смеясь и восхищаясь. За чтением она почти все забывала, так что книга отводила ее и от печальной калеченной жизни и от горячих, озлобленных мыслей.

И теперь она, казалось, не слышала, как Павел вошел в комнату.

— Родион Павлович, Люба, у вас? Читающая подняла неспешно от книги свое лицо. Оно у нее было маленькое, гораздо старше своих восемнадцати лет, похожее на галчонка, и к нему очень не шла медленность поворотов.

— Ах, это вы, Павлушка? Здравствуйте. Что вы нас совсем забыли? Ведь вы с ногами, могли бы нас и навестить.

— Родион Павлович, Люба, у вас?

— Да, он у Матвея Петровича.

Лицо Любы, подобревшее было при виде Павла, сделалось серьезным и чужим, и, опустив черные выпуклые глаза, она медленно начала:

— Что вам, Павлушка, дался этот Миусов? Самый обыкновенный и пустой кутила. В нем почти нет ничего человеческого — одно тело. И потом, врет, обманывает, вертится… Как он обращается с матерью! Как он к вам относится! Я не знаю, какие у него дела с отцом, но не думаю, чтоб это были хорошие дела. Отец мой ведь тоже нехороший, и я его тоже не люблю. И главное, ведь все знают друг про друга, что дряни, и не смеют не только сказать, подумать этого, потому что сами такие же и считают, что так и нужно. Все — трусы, трусы. Боже! Боже мой! пошли ты молнию с неба, чтобы все пожгла и очистила!

Глаза Любы, поднявшись, пронзительно заблестели, и она сжала свои сухие кулачки, будто в них была испепеляющая молния. Помолчав, она начала еще медленнее, разбитым голосом:

— Мне трудно говорить… Я ни с кем не говорю. Когда я с тобою говорю, Павел, я просто вслух думаю. Я — калека, мне каждый год за десять лет считается. Люди ищут богатства, власти, любви, а мне этого не надо. Если бы у меня ноги действовали, я бы ногой все это отшвырнула. Я хочу правды и справедливости! А справедливым был бы для всего мира каратель без жалости. Огненным помелом всех бы вымести!

— Тебе бы, Люба, с Колей Зайцевым поговорить!

— А кто этот Коля? — спросила девушка, медленно наводя взгляд на Павла.

— Один знакомый есть у меня хулиган. Такой же, как и ты, неистовый.

— Хулиган? что ж такое? а что неистовый, это хорошо. Теперь люди даже во зле не неистовы. Так, какая-то гадость пареная.

— Ты, Люба, любишь мало.

— А кого мне любить? за что? Я сердце свое закаляю, пусть оно ростков не пускает, зато твердо, чисто и пламенно будет, как алмаз, чтобы никто с нечистой совестью на него глядеть не мог. Так, из рук в руки Богу его передам. Скажу: «Смотри, отец, что я со своим сердцем сделала».

— Холодно это все, Люба, и жестоко, а я бы хотел быть у Христа за пазухой: там и тепло, и человечно, и со всячинкой.

— Я знаю, Павел, что ты человек запечный, но ты и не меняйся, ты таким и хорош. От тебя, как от печки, всем тепло, кто бы ни подошел, а мне нужно быть мечом, шпагой! острая, длинная, и на конце — огонек синенький!

— Но ты, Люба, мучаешься, а я люблю и радуюсь.

— Нужно же кому-нибудь мучиться! я этим не тягощусь. Я отгоняю и развеваю, ты — привлекаешь и соединяешь. Я воров гоню, а ты добрых гостей угощаешь, но в одной мы божьей гостинице.

И Люба опять закрыла глаза, будто ослабела, хотя руки ее так и остались сжатыми, не разжимаясь. Павел взял одну из них, разжал своею и тихо молвил:

— Не надо так держать руки, Люба; нужно быть щедрой.

— Конечно, Родион Павлович, я ничего не говорю про вашу щедрость, которая другим могла бы показаться расточительностью, я вам не судья, но дело в том, что вы меня не убедили, да если бы и убедили, то в настоящую минуту у меня таких денег нет.

Так проговорил, входя в комнату, отец Любы, обращаясь к шедшему впереди него Родиону Павловичу.

— Я всегда рад с вами беседовать, Матвей Петрович, но дело в том, что в настоящее время я очень тороплюсь, и мне очень жалко, что мои слова оказались неубедительными. Эти минуты я мог бы употребить с лучшим для себя результатом.

— Мне самому очень жаль, что все так вышло, но, право, я ничего не могу поделать.

— Вы, Родион Павлович, у отца денег просили? — неожиданно спросила Люба, как-то странно оживившись.

— Вы отгадали, Любовь Матвеевна, и не подумайте, что я хотел скрывать это от вас. Но я полагал, что такие дела вас не интересуют.

— И папа вам отказал?

— Да, Матвей Петрович сам теперь не при деньгах.

— Нет, нет, ничего нет! хоть все карманы выверните, — подтвердил и Матвей Петрович.

— Ты бы, папа, лучше так не храбрился! — и Люба быстро, как обезьяна, запустила руку в боковой карман отца и раскрыла бумажник, из которого вылетело ей на колени штук восемь сторублевок. Матвей Петрович забормотал:

— Люба, Люба, что ты делаешь? экая шалунья! я и сам забыл про эти бумажки!

— Не бойся, папа; Родион Павлович их не возьмет, он человек благородный, а мы ему их не дадим. Или, может быть, вы меня будете убеждать, что они вам нужны?

— Я, к сожалению, не могу приводить вам тех же доводов, что вашему папаше. Я вам, как девушке, не могу их говорить. Одно знайте, что деньги мне нужны до зарезу, и вы сами слышали, Матвей Петрович при вас говорил, что, если бы у него были, он мне их дал бы. Он просто позабыл про эти деньги.

Люба осторожно складывала бумажки в четыре раза, помещая их обратно в бумажник, наконец сказала тихо и просто:

— Матвей Петрович дал бы вам их, а я не дам.

— Воля ваша.

— Конечно, моя воля. Миусов вдруг заволновался.

— Я вообще не понимаю, что значит вся эта сцена. Это — подстроенное издевательство, или что? Я давно замечал, Любовь Матвеевна, что вы меня ненавидите, но никогда не предполагал, что до такой степени. Может быть, вы позволите теперь спросить, чем я заслужил такое отношение?

— А какого отношения вы заслуживаете?

— Вы не обижайтесь, Родион Павлович, на Любу: она у меня страшная причудница.

— Я вижу тут больше, чем причуду.

— И я тоже, — подтвердила Люба.

— Какие вы все, господа, горячие и несговорчивые.

— А разве ты, папа, хочешь отдать эти деньги Миусову?

— Да разве с тобой сговоришься?

— Дело в том, что ты вовсе этого и не хочешь.

— И упрямая ты, Любовь, у меня, как осел.

Лицо Любы раскраснелось, стало злым и почти привлекательным. Павел подошел к ней близко и тихо сказал:

— Я вас, Люба, никогда такой не видал!

— И, слава Богу, что не видели. Знаете что, Павел? Уходите поскорее и уводите Родиона Павловича.

— Ах, Павел, и ты здесь? откуда ты взялся? — спросил Миусов, будто только сейчас заметил мальчика.

— Идемте, Родион Павлович, вам нужно торопиться, а деньги, которые вам нужны, у меня в кармане.

— Вы только раньше спросите, откуда он достал эти деньги. Вот что вы спросите! — закричала Люба им вслед.

Глава одиннадцатая

Войдя в ворота одного из домов на Александровском проспекте, вы нашли бы там не узкий каменный двор, который можно было бы предположить по фасаду уродливого каменного дома, выстроенного в восьмидесятых годах, а четыре поместительные двухэтажные флигеля, разделенные между собою довольно широкими проходами с деревянными мостками. В глубине за поленницей дров виднелись голые ветки сада, за которыми высилась уже обыкновенная каменная стена соседнего дома. Эти четыре дома были довольно бесформенны, с редкими окнами и походили не то на сараи, не то на скитские постройки, тем более что в нескольких окнах, несмотря на четверг, видны были лампадки. Почему-то в таких деревянных домах живет очень много народу, но теперь ни на дворе, ни на одном из крылец не было никого видно, только из сада брела какая-то закутанная женщина, за которой бежала пестренькая кошка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: