Павлу показалось настолько противно всякое насилие, что он даже подумал, не похожи ли его отношения к Родиону Павловичу на старания Лосева. Он со страхом гнал эти сравнения, но они тем не менее приходили к нему. У кого спросить? У Любы, Валентины, Николая, самого Родиона? Он много бы дал, чтобы Миусов был дома и не спал, или даже лучше, если бы спал… Павел зашел бы к нему незаметно, посмотрел бы на спокойное, спящее любимое лицо и убедился бы, что благо то, что он делает, и что делается это одною любовью, без всякого насилия. Но неужели его решили убить? Единственно непоправимое. Как у человека хватает духа не сделать, а подумать даже об этом? И не знать, когда, где и кто! Положиться на Зайцева? Несмотря на его рассуждения, столь несхожие с убеждениями Павла, на его явное хулиганство, какая-то надежность в Зайцеве чувствовалась, но теперь ее было недостаточно. Нужен был совет, утешенье и, главное, успокоенье, которое мог дать разве один о. Алексей. Еще Родион помог бы, пожалуй (почему, не знал наверное Павел, но не сомневался в этом), но его не было. Павел повернул электричество, чтобы взглянуть на часы. На минуту комната осветилась, показавшись совсем нежилой, несмотря на приготовленную постель, даже часы будто не шли, хотя секундная стрелка быстро отсчитывала разделения, слегка вздрагивая. Половина третьего. Павел сел на диван и сейчас же заснул в темноте, будто сон только и караулил, когда он сядет. Проснулся он от прикосновенья чьей-то руки, но никого не было в комнате. Родион Павлович еще не возвращался. Половина пятого. Павел торопливо надел пальто и, только вышедши на улицу, подумал, куда же он идет? Конечно, к о. Алексею, на Загородный. Вспомнив это, он опять перестал думать, принявшись даже считать шаги. На 350-м поймал себя и совсем погрузился в какую-то темноту, будто погасил последний свет. Если бы не звук собственных шагов да не холодный ветер в лицо, можно было бы подумать, что спишь. Ноги сами остановились у небольших ворот, как ленивые лошади.
— Господи, что же это со мною? — старался подумать Павел, почти не удивляясь, что дверь была не заперта и как-то сама собой открылась, едва он коснулся ее рукою. В комнате никого не было, из-за перегородки слышалось неровное шуршанье. Одевается, что ли, о. Алексей? Павел хотел его окликнуть, но вместо того, не раздеваясь, сел к столу. Какая-то дремота омаривала его. Как сквозь туман, он видел круглое красное пятнышко на некрашеном столе, начавшее неровно впитываться по краям.
— Вот, о. Алексей искал пятна от варенья, а вот оно и есть, — подумал Павел и ткнул пальцем в пятнышко, но сейчас же вскочил и посмотрел на пол, где темнела лужа в форме Италии. Вдруг совсем и с ужасом проснулся от собственного пронзительного крика. Но келья, лужа, пятнышко от этого не исчезли.
Но тотчас, уже сознательно, он подумал, что продолжает находиться в тяжелом сне, так как рот его зажала чья-то рука, а перед лицом он увидел бледного Зайцева.
— Что ты кричишь? и как ты здесь, зачем?
Павел старался отнять горячую ладонь Коли от своих губ, хотя странное чувство приятности (как во сне) от задыханья и от близости этой крепкой, хотя и дрожащей слегка, руки, пахнущей легким потом, заставляло его все слабее обороняться.
— Обещай не кричать. Слышишь! Хорошо? а то я тебя задушу, уверяю тебя.
Павел кивнул головою, не спуская глаз с ребяческого лица Зайцева. Тот отпустил его, и снова сонное оцепененье как-то исчезло.
— Зачем ты здесь?
— Где о. Алексей? — еле слышно спросил Павел.
— Зачем ты явился, зачем ты мне мешаешь? все равно, теперь изменить уж ничего нельзя. Я все взял на себя, все так чудесно устроил…
— Чудесно, говоришь?
— Чудесно… не все ли тебе равно? Всем лучше, всем, а до меня какое кому дело, лучше ли мне. Всем лучше, и мне лучше. Конечно. Зачем же ты мешаешь?
Коля говорил быстро, но, казалось, мог и собирался долго так повторять одни и те же фразы, будто ничего не случилось, и рядом за перегородкой все было спокойно. Там и было спокойно, ничего не слышалось.
— Где о. Алексей? — снова произнес Павел.
— Не беспокойся, все сделано… сейчас… он сам наговорил… можно, некоторым можно… значит, и мне… все на меня… ты — голубь… и брат твой — голубь… все… я один.
Коля ступил в темное пятно на полу и, переставив ногу, вдруг отпечатлел рядом с Италией Сицилию. Павлу это показалось нестерпимым, он умер бы от ужаса, если бы следы пошли дальше. Схватив Колю за руку и наклонясь к нему, он в третий раз простонал:
— Где о. Алексей, что ты с ним сделал?
Но Зайцев слушал уже не Павла, прислушиваясь будто к тому, что делалось на дворе, хотя оттуда не доносилось никаких звуков, равно как и из соседней комнаты. Вдруг, ничего не говоря, он бросился на Павла и, повалив его, стал душить.
Тот озирался, чтобы его голова не попала в лужу на полу, будто это было самое главное. В одну секунду колесом промелькнули Родион, о. Алексей, Люба и Колька, будто, кроме этого душителя, существовал еще какой-то Зайцев, о котором Павел думал в предсмертную минуту. Но пальцы сжимали его горло лишь настолько, чтобы он не мог обороняться. От неожиданности он как бы оглох, а только видел по движению губ Зайцева, что тот повторяет все одно и то же слово из трех слогов. Он никогда раньше не замечал родинки у левого угла рта. Он не услышал, а как-то сообразил, что тот говорит: не бойся, не бойся, не бойся, для большей отчетливости шепота усиленно двигая губами. Наконец, вдруг так громко, что Павел сразу все стал слышать, Колька произнес:
— Эх, не удалось до душить! — и поднялся.
Он поднялся не сам, его подняло несколько рук явившихся дворников и городового, явившихся, очевидно, на крики Павла. Последнего тоже подняли, расстегнули ворот и дали воды. Он будто ничего не понимал и смотрел, как зритель, на все происходившее перед ним. Николай признался в убийстве и дал себя арестовать беспрекословно. Никогда еще Павел не видел у него такого милого в своей растерянности лица. Лишь когда взгляды своего друга он ловил на себе, его глаза становились деланно-чужими и лицо незнакомым, конечно, чтобы у присутствующих не явилось ни на минуту подозрения, что оба эти человека чем-нибудь связаны между собою. Прибыли вызванными еще судебно-полицейские чины. Старец лежал на полу за перегородкой около своей жесткой постели, висок его был пробит. Очевидно, удар был нанесен еще в первой комнате, откуда перенести было совсем не трудно его истончившееся цыплячье тельце. Шкапик под иконами был перерыт, но не взломан, так как не имел даже замка. Между писем каракулями, поминаний, кусочков артоса, адресов, крестиков и двух засушенных цветков денег не оказалось. Они уже были у Николая, который и передал их молча следователю. Вообще он после первого признания уже ничего не говорил, а только растерянно-детски смотрел на посеревшие от рассвета окна. Только, когда у Павла спросили его адрес, Николай вдруг произнес в пространство:
— Вторник. Угол Парадной и Госпитальной.
— Это адрес свидетеля? — быстро спросил следователь.
— Нет, почем я знаю?
— Мой адрес такой-то, — проговорил Павел.
— А что же будет во вторник на Парадной?
— Я не знаю.
— Не знаете?
— Право, не знаю, в первый раз слышу. Рассвет все освещал каким-то грязным светом,
лампадки погасли в темном углу, и во всей комнате блестела только слеза на левой щеке Николая, который даже не обернулся, когда выходил Павел.
Глава седьмая
Валентина машинально подошла к окну, откуда виден был все тот же дровяной двор, занесенный снегом. Снег, освещенный луной, пустота улицы, темное небо и очевидный мороз почему-то привели ей на мысль тройку, катанье за город. Ресторана не соединялось у нее в воображении с поездкой на острова. Ей представлялось, что после прогулки они вернулись бы в очень теплую и уютную, светлую комнату, небольшую, где шипел бы самовар и топилась печка. Это была бы не их квартира, не помещение Лосевых, даже не кабинет Родиона Павловича, с которым она и думала быстро, быстро ехать. Быстро ехать — больше ничего, смотреть на белые поляны, которые не узнал бы (по-новому, радостно не узнал бы) тот, кто видел их только летом, изредка взглядывать на профиль соседа и чувствовать несколько ниже плеча его локоть. Она никогда не ездила на тройке не только с Миусовым, но вообще не ездила и могла себе представлять что угодно. Она, кажется, и за городом-то зимою никогда не бывала. Летом ездила гостить на дачу, но летом везде похоже одно на другое, это как-то не считается. Валентина даже покраснела, будто от быстрого, холодного навстречу воздуха, сидя боком на стуле и отдернув кисейную занавеску. Дома почти никого не было, а кто был, уже спали.