— Ничего, вы — свой человек.
В полутемной людской горела лампадка, и пахло плохо выветренной комнатой. Ольга Семеновна в белой, длинной, распускной кофте, с неприбранными волосами казалась проще, красивее и даже моложе. В воздухе летал пух, и, медленно кружась, опускались к полу более тяжелые, редкие перья. Павел некоторое время молча смотрел, как проворные, полные руки Ольги Семеновны и Даши вынимали из розовых наволочек сероватую мягкую массу, мяли ее, разбирали и снова осторожно клали в другую розовую же сатинетовую наволочку. Рыжая кошка внимательно следила за их движениями, иногда робкой лапкой пробуя играть с закрученным пером или чихая, когда пух садился ей на мордочку.
— Ольга Семеновна, — начал Павел, — я к вам по делу, собственно говоря.
— Да уж догадываюсь… вы без поручений-то не очень балуете меня своими визитами.
Верейская даже говорить стала проще, будто вся простота зависела от распускной кофты.
— Ну, что же Родион Павлович велел вам передать?
— Нет, это не Родион Павлович, я — сам от себя.
— Вот чудеса-то! Ну, чем же я могу служить? говорите, Павлуша.
— Приходите, пожалуйста, к нам, т. е. к Родиону Павловичу, в пятницу вечером.
— И это вы сами от себя приглашаете?
— Да.
— Странно.
— А вы не удивляйтесь. И даже попрошу вас, скажите Родиону Павловичу, что вы сами этого хотите и давно собирались. Про мою просьбу не говорите.
Верейская внимательно посмотрела на Павла, не переставая мять серый пух.
— А вы меня не путаете, Павлуша?
— Нет, нет; уверяю вас, что для Родиона Павловича это очень нужно.
Хозяйка еще помолчала, будто не слышала слов Павла, наконец серьезно молвила:
— Хорошо, я сделаю это.
— Благодарю вас.
Павел хотел поцеловать ей руку, но Ольга Семеновна остановила его.
— Не стоит, у меня руки в пуху.
Помолчав и видя, что Павел не уходит, она вдруг заметила:
— За что вы меня так не любите?
— Я? да нет, наоборот.
— Нечего отпираться. Или вы ко мне ревнуете Родиона Павловича?
— Бог знает, что вы выдумываете, Ольга Семеновна.
— В наше время все возможно… Или вы думаете, что я заставлю Родиона Павловича сделать завещание в мою пользу и лишу вас наследства?
— Нет, я об этом не думал. Я вообще не думал ни о деньгах, ни о смерти Родиона Павловича.
— Так я тоже не думаю, но ведь все может случиться. Идет человек по улице, а его возьмут да и убьют ошибкой.
— Что это вы говорите? — вдруг закричал Павел так громко, что Верейская подняла голову, а кошка чихнула.
— Я ничего особенного не говорю, так, к слову пришлось. От слова не сделается.
— Не надо так говорить, — повторил Павел, бледнея.
— Не надо, так не надо. Полечиться вам бы следовало, Павлуша. А в пятницу я к вам непременно буду.
Глава девятая
Павел сам не понимал, почему у него как-то выпала из памяти Люба, которую он, кажется, не видал с самого того дня, как был у них вместе с Родионом. Между тем всего естественнее, конечно, было бы пойти именно к ней в эти дни какого-то всеобщего расстройства и тревоги. Хотя таким людям, которые не ищут тревоги и катастроф, всячески стараются их предотвратить и только в случае необходимости подчиняются, — что им могла дать Люба? Только раздуть и без того колеблемое во все стороны пламя? Но Павел не потому забыл про Любу, а просто его мысли были слишком заняты Родионом Павловичем, чтобы оставить какое-нибудь место для других забот. Хотя он поговорил с Ольгой Семеновной и почему-то верил, что она почувствовала важность положения и свое слово сдержит, в пятницу придет, но он не был уверен, что она поняла все до конца и, в случае нежелания Миусова, станет настаивать, сумеет удержать того достаточно долго, — вообще, все исполнит так, как нужно. Потому его тревога и томление нисколько не уменьшились, а даже будто увеличились после разговора с Верейской: выйдет ли? удастся ли? и что делать, если не удастся? Последний вопрос, может быть, и заставил вспомнить про Любу, потому что в этом случае необходимо было быстрое и решительное что-то, чего сам Павел, конечно, придумать не мог. Останавливала его опять таки совершенно неожиданная боязнь насмешек и выговоров со стороны Любы, о которых он прежде никогда не думал. Да, ведь она же еще не знает ничего ни об убийстве о. Алексея, ни об аресте Зайцева! Вероятно, не знает! Откуда же было бы ей знать? Так как эта мысль пришла Павлу последнею, ему вдруг показалось, что он именно за этим-то и идет к Любе, чтобы сообщить эти новости, а вовсе не спрашивать советов.
Матвея Петровича не было дома, и Люба сидела одна, даже, против обыкновения, без всякой книги, так просто, смотря в окно, будто поджидая кого.
Павлу обрадовалась было, но тотчас, заметив его расстроенный вид, сама затуманилась и всполошилась в своем кресле.
— Что с вами, Павлуша? на тебе лица нет! (Люба всегда, говоря с Павлом, путала «ты» и «вы»). Что-нибудь дома случилось? Опять с Родионом Павловичем? он всегда любит попадать в истории, из которых другим приходится его выкручивать, — все-таки удивительная способность!
— Нет, дома ничего не случилось, но вообще-то произошло большое несчастье.
— Что такое?
— Ты помнишь, у меня был большой друг, больше друга, гораздо больше… о. Алексей?
— Ну… помню… что же случилось? он умер?
— Его убили.
— Как? Боже мой! за что же?
— Его убил Коля Зайцев.
Люба посмотрела на Павла, будто не понимая, что он говорит, потом долгое время молча разглаживала ручкой плед на ногах, словно ей мешала, беспокоила ее какая-то складка.
Начала медленно и тягостно, будто повторяя чьи-то вспоминаемые или слышимые ею одною слова:
— Коля Зайцев… несчастный Коля Зайцев… у него была злоба, святая злоба… Господи, кто может, у кого есть сердце не злобиться, не гореть ненавистью к людям?! Такую мелочь, несправедливость, издевательство над лучшими видя, кто не захочет быть карателем, истребителем?! Если бы у меня была сила, возможность! но что я могу сделать? Я знаю, чувствую, что каратели — это временно и не настоящее, настоящее — это ты, о. Алексей. Но, голубь мой Павлуша, нельзя еще, нельзя быть святым, слишком рано! Мы вам дорогу очищаем… Сейчас я скажу страшную и соблазнительную вещь, но ты не соблазняйся… вы нам мешаете, потому что хотите сейчас вот делать то, чему время еще не пришло. Оба прекрасные люди, о. Алексей и Зайцев, оба одного духа, но они — злейшие враги друг другу, как и я — тебе. Боже мой! как тут быть? Но, конечно, нужно было быть очень ослепленным своею страстью, может быть, святою страстью, чтобы решиться пролить такую кровь!..
Люба не только опустила веки, но даже прикрыла их рукою, словно для того, чтобы лучше видеть, сделав себя слепою. Потом вздрогнула, но ничего не сказала. Верно, увидела, что хотела. Посидела и с открытыми глазами, потом беззвучно произнесла, будто дохнула:
— Еще что?
— Родиону Павловичу тоже грозит смерть. Его хочет убить Лосев, Евгений Алексеевич. Это — целая длинная история. Он ведь без ума влюблен в мою сестру Валентину, Лосев-то, и думает, что та потому ему не отвечает, что сама любит Родиона Павловича. Может быть, он и прав, но не в этом дело, конечно. Вам долго это объяснить, но как бы там ни было, решили устранить Родиона Павловича.
Лицо Любы, как только Павел завел речь о Миусове, приняло скучающее и слегка презрительное выражение, а если брови ее хмурились и руки сжимались в кулаки, то было очевидно, что это происходит от каких-то посторонних мыслей Любы, а не от рассказа Павла, который она даже не особенно слушала. Тот между тем рассказал все: и о письме, и о Колином предупреждении, и о своем визите к Верейской. Люба провела рукою по лбу и спросила голосом, в котором не слышалось никакого интереса:
— Да, ну и что же ты думаешь делать?
— В том-то и дело, что я не знаю, что делать.
— Да, это трудно.
— Вам, Люба, будто неинтересно то, что я говорю.