Мне мило многое, и — очутись сейчас с Лидией в Шанхае, я не без удовольствия посидела бы в ресторане, смотря на розовое море в компании с международными моряками, но мне очень скоро это надоело бы. И потом, я знаю теперь, что жизнь не в этом, что это — не главное, так же, как знаю, что не состоянием мостовых измеряется культура страны и что от неба нельзя отгородить ни вершка в личное пользование.

Не Аркадий ли дал толчок к моему перерождению? Может быть, и он, — и смерть мужа, не говоря об общих причинах. Странна только его (да не только его, а многих) жадность к жизни. Сама эта жадность понятна в двадцать лет, но направлена она на такие пустяки: на сапоги, палки, франтовство, театры. И это серьезно. Именно на то, от чего я благополучно избавляюсь. А любовь к жизни так нужна, так нужна. Но в какой-то другой форме, более одухотворенной, что ли! Может быть, это упоение вещественными благами, прежде для него недоступными, и пройдет. Подумать: к какому краху привела эта слепая вещественность Западную Европу?

И потом, я перестала считать свою почтенную личность пупом земли, и от этого только выиграла. Что называется «Награжденная добродетель»…

Струков все-таки отнес тетрадку Марии Родионовне. Она смутилась немного, поблагодарила и спросила:

— Вы не читали этого?

— Признаться вам, читал.

— Ну что же делать. Вы не знали, что это секрет.

— И я вам очень благодарен.

— За доставленное удовольствие?

— Без шуток. Вы достойны удивления.

Петрова прищурила слегка серые свои глаза и сказала тихо:

— Не принимайте только, пожалуйста, всего этого за главу из романа, тем более что муж мой, оказывается, жив и скоро возвращается из лагеря.

— Как же Аркадий?

— При чем тут Аркадий? Это — не роман, а самая настоящая жизнь. Мужа не расстреляли, а сослали на работы, положим, за вину однофамильца, а теперь и он свободен. Я верно его дождалась и даже стала лучше, приспособленнее.

Струков вдруг вспомнил.

— Мария Родионовна, можно вам задать один вопрос?

— Пожалуйста. Все равно, ведь мы, вероятно, больше не встретимся с вами.

— Почему ваши записки носят характер предсмертных? Да там и надпись даже есть соответствующая.

— Они и предполагались мною такими, а вышли «записками перед жизнью». Я собираюсь жить, и даже очень.

Помолчав, она начала:

— На прощание и я вам задам один вопрос, более простой: вы бывали в Олонецкой губернии?

— Нет, не случалось.

— Это — страна диковин и колдунов. Там есть реки, ручьи, исчезающие на время под почвой, потом за много верст снова выбивающиеся на незнакомом свежем лугу. Так и я. Теперь я подземно, слепо, может быть, прорываю свой путь и верю, эта долина будет прохладна и душиста, куда пробьются верные мои волны.

Голубое ничто

В номере было так жарко, несмотря на раскрытые окна, будто внизу пекли хлеб. А стоял волжский июль, и на темной площади фыркали лошади. Узкий круг лампадки перед аршинным образом, словно от плотной теплоты, не распространялся до глубины комнаты, где еле розовели две кровати и диван с лежавшими на них женщинами. Изредка прибоем доносились мужские голоса и совсем близко — быстрая дробь каблуков по деревянным ступенькам.

— Петр Ильич может сколько угодно находить, что Ярославская и Владимирская губернии напоминают Тоскану, но я боюсь, как бы не обнаружились клопы, — раздалось в полумраке.

— Вы что-нибудь уже чувствуете?

— Нет. Но ведь это естественно. Нельзя надеяться на случайность.

— Я взяла порошок.

С дивана донесся полусонный голос:

— И зачем эти сюрпризы? Зоя и Галя были бы нам рады. Я гораздо больше боюсь этих криков, чем клопов.

— Бояться здешних жителей нам нечего. Тут нравы патриархальные и неиспорченные во всей своей дикости.

— Но почему такое скопление народа? Хорошо, что нам дали хоть эту каморку. Я очень сердита на Петра Ильича.

— Зато так вышло гораздо веселее, а могло быть и совсем прелестно. А если бы мы предупредили Зою Петровну, к пристани прислали бы Дашу и Василия с мальчиком, они помогли бы перенести наши вещи на паром и до дому. Нас ждал бы чай и ужин, были бы отведены комнаты. Все это можно проделать и завтра.

— Ах, как жарко и как они кричат! Я всю ночь не засну.

— Заснете, Катенька, заснете. И даже во сне увидите белокурого художника с васильком в петлице.

На диване тихонько и счастливо рассмеялись, а в стенку раздался стук. Все примолкли. В соседней комнате громко заворковал плачущий тенор. Слов нельзя было разобрать, одни переливы долетали изысканно. Наконец одна из женщин закричала, будто через речку, разделяя слога:

— Ничего не понять! Мы спим.

Нигде по России нет столько мальчишек, как в Угличе. Тут не без покровительства Дмитрия Царевича и Вани Чеполосова, углицкого отрока. От девяти до тринадцати лет.

Старшие разъезжаются по колбасным. Угличане — первые колбасники. Окорока — те в Тамбове, а колбаса в Угличе, к досаде немцев. Отроки — не мученики, их только дерут за вихры и уши да кормят подзатыльниками, больше ничего. Но нигде нет такого количества мальчишек, как в Угличе.

Волга не везде необозрима. Под Угличем она куда уже Невы, немногим шире Невки. С того берега не только слышен паромный крик «причал» (это и под Василем достигает), но и пение, и музыка с дачи Зои Петровны Флегонтовой. Разговора, конечно, не разобрать. В иные вечера слышно, как собак кличут.

Когда летнее облако рассеется, небо кажется пустым, лазурь пресной. Если отвлечься мыслями от знаний и предрассудков, можно подумать, что неба нет, одно голубое ничто.

Путешественники очень рано отказались от секрета и готовящегося сюрприза и часов в семь послали белокурого художника к Флегонтовым сообщить, что гости, которых ждали дней через пять ко дню рождения Зои Петровны, уже прибыли.

Как следовало ожидать, из-за реки приехали Даша и Василий с мальчиком. Компания состояла из трех барышень и двух молодых людей. Слуги торжественно несли легкие петербургские чемоданчики. На базаре все оборачивали головы. На берегу толпа мальчишек криками приветствовала шествие и пускала вслед парому блинчики. На даче взвился приветственный розовый флаг.

Русые, рыжие, красные, черные, соломенные, серые, льняные, пегие, вихрастые, стриженые, бритые, круглые, продолговатые, гладкие, шишковатые головы прыгали вокруг

Флегонтовой, которая раздавала мальчишкам медовые пряники, ножички и свистульки. У нее было неправильное и очаровательное лицо в веснушках, полумужской костюм, сильные духи и длинный синий вуаль, развеваемый ветром по голубому небу. Лимонные перчатки особенно восторгали отроков.

Наташа Скачкова сидела у открытого окна, в сумерках был почти незаметен ее жених, молодой акцизный. Из-за Волги теплый воздух донес пение и глухие звуки рояля. Наташа протянула руку, которую в темноте поцеловали.

— По-немецки поет, — проговорила девушка.

— По-немецки? — влюбленно спросил жених.

— Только не знаю, что… Вот, слышите: «Es ist bestimmt…»

— Может быть, Вагнера? — еще влюбленней предположил акцизный.

Наташа не знала. Помолчав, она спросила:

— А отсюда туда слышно?

— Конечно, слышно. Спойте что-нибудь.

— Я ничего из Вагнера не пою.

— Мы из русских что-нибудь. Из Чайковского.

Наташа зажгла свечи перед круглым своим лицом, но у Флегонтовых ничего не было слышно, так как звуки несутся по ветру, а одновременно с двух противоположных сторон ветра не бывает.

На балконной парусине пышно розовела тенью купеческая вдова Анастасия Романовна Курганова. Она еще не допила чая с малиновым вареньем, и восьмая чашка прямо дымила в полдневном жаре. Курганова, подперев щеку, смотрела на небо, задумчиво и сонно.

— Приятного аппетита! — окликнул ее снизу часовщик Абрам Жасминер, до глаз заросший волосами.

— Благодарю вас, Абрам Ионыч. Какое чудное облако! Я все смотрела. Стояло, стояло и растаяло. Вот так, совсем на глазах. Так и мы… Какая наша есть жизнь?..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: