Через секунду он стал захлебываться и очутился на поверхности; снова нырнул — и опять ничего не вышло. Река не принимала его. Он попробовал еще раз — и, кашляя, вынырнул. Когда его окунал проповедник, происходило то же самое — что-то толкало его в лицо, выталкивало наверх, и ему приходилось бороться. Он вдруг остановился и подумал: это опять, значит, шутка, просто шутка! Зря он приехал в такую даль, — и он начал бить руками, лягать проклятую реку. А под ногами у него уже не было дна. От обиды и негодования он протяжно закричал. Потом услышал ответный крик, повернул голову и увидел, что за ним следом скачет какая-то огромная свинья, машет красно-белой палкой и кричит. Он нырнул опять, и на этот раз притаившийся поток обхватил его длинной ласковой рукой и быстро повлек вперед и вниз. На миг он опешил, но потом почувствовал, что быстро движется, и понял, что вот наконец куда-то попадает, и тогда его страх и ярость утихли…

Голова мистера Парадайза время от времени появлялась на поверхности. А потом, проплыв далеко по течению, старик поднялся над водой, словно древнее речное чудовище, и замер с пустыми руками, тупо глядя вдаль, на убегающую к горизонту реку.

СЧАСТЬЕ

перевод Л. Мотылев

Руби вошла в парадное многоквартирного дома и опустила на стол вестибюля бумажный пакет с четырьмя банками консервированной фасоли номер три. Слишком усталая, чтобы разнять обхватившие пакет руки или выпрямиться, она повисла на нем, обмякнув верхней половиной тела и пристроив поверх пакета голову, похожую на большой овощ с багровой ботвой. С каменным неузнаванием она уставилась на лицо в темном желто-крапчатом зеркале по ту сторону стола. К правой щеке пристал шероховатый капустный лист — она пронесла его так добрых полдороги. Руби яростно смела его плечом и выпрямилась, бормоча голосом, полным жаркого сдавленного гнева: «Листовая капуста, листовая капуста». Встав во весь рост, она оказалась женщиной невысокой, формами напоминающей погребальную урну. Темно-красные волосы были уложены вокруг головы завитками, иные из которых от жары и долгого пути домой из продовольственного магазина взбунтовались и бешено топорщились в разные стороны. «Листовая капуста!» — повторила она, сплевывая слова, точно ядовитые семена.

Они с Биллом Хиллом уже пять лет как не ели листовой капусты, и она не собиралась готовить ее постоянно. Сегодня она купила для Руфуса, и одного раза ему хватит. После двух лет военной службы Руфус мог бы уже стать человеком, готовым питаться по-человечески, — но нет. Когда она спросила его, чего бы он хотел вкусненького, он никакого цивилизованного блюда не назвал — сказал, листовой капусты. Она надеялась, армия Руфуса встряхнет, разовьет маленько. Какое там — развития в нем было не больше, чем в половой тряпке.

Руфус — это был ее младший братец, только-только из Европы, с войны. Он потому стал у нее жить, что Питмана, где они выросли, больше не было. Все, кто жил в Питмане, сочли за лучшее куда-нибудь перебраться — одни в мир иной, другие в город. Что до нее самой, она вышла замуж за Билла Б. Хилла, приезжего из Флориды, продававшего «Чудо-Продукты», и стала жить в городе. Если бы Питман еще существовал, Руфус туда бы и вернулся. Если бы в Питмане сейчас бродила по дороге хоть одна полудохлая курица, Руфус поселился бы там, чтобы ей не было скучно. Руби не любила говорить и думать такое про родню, тем более про собственного брата, но что делать — никчемный человек. «Мне через пять минут это ясно стало», — сказала она Биллу Хиллу, а Билл Хилл отозвался не улыбаясь, со спокойным лицом: «Мне через три». Страх как стыдно было, что такой муж видит, какой у тебя брат.

И ничего тут, думалось ей, не сделаешь. Руфус был как все остальные дети. Она одна была в семье не такая, одна с развитием. Она вынула из сумочки карандашик и нацарапала на пакете: «Билл, занеси наверх». Потом, стоя внизу лестницы, стала собираться с силами для подъема на четвертый этаж.

Лестница была узкой черной прорезью посреди дома. Ее устилал мышиного цвета ковер, который словно бы рос прямо из ступеней. Руби казалось, что они уходят вверх почти отвесно, как на колокольню. Лестница высилась. Руби стояла у ее подножия, а она не просто высилась — делалась ей назло все круче. Чем дольше Руби смотрела, тем шире раскрывался у нее рот и тем сильнее кривился, выражая полнейшее отвращение. Нет, не в таком она состоянии, чтобы куда-либо подыматься. Она нездорова. Об этом ей сказала мадам Золида, но она и так знала.

Мадам Золида была гадалка по руке на Хайвей, 87. Она сказала: «Долгая болезнь», но добавила шепотом с хитрым таким, заговорщическим видом: «Она принесет вам счастье!» И, улыбаясь, откинулась на спинку кресла — дородная, с зелеными глазами, которые свободно туда-сюда крутились в глазницах, точно смазанные маслом. Она могла бы этого и не говорить. Руби знала уже, что за счастье. Переезд. У нее два месяца держалось отчетливое чувство, что они переберутся в другое место. Билл Хилл не будет больше откладывать. Он же не хочет ее угробить. Где ей хотелось жить, это в каком-нибудь из новых микрорайонов — она начала подниматься, клонясь вперед и держась за перила, — там у тебя все рядышком: и аптека, и продовольственный, и кино. А как они сейчас в центре живут, ей до больших улиц идти восемь кварталов, а до супермаркета и еще подальше. Пять лет она ни слова не говорила, но теперь, когда со здоровьем неизвестно что по таким молодым годам, он что думает, она убивать себя станет? Она ведь и присмотрела уже кое-что на Медоукрест-хайтс — бунгало на две семьи с желтенькими парусиновыми тентами. Она остановилась на пятой ступеньке перевести дух. Такая молодая — всего тридцать четыре, — и надо же, пяти ступенек хватило. Ты лучше не спеши, деточка, сказала она себе, мало еще тебе лет, чтобы себя доканывать.

Тридцать четыре — какая там старость, это вообще, считай, не годы. Она помнила свою мать в тридцать четыре — желтое, сморщенное старое яблоко, и кислое в придачу, у нее вечно был кислый вид, она вечно всем была недовольна. Вот сравнить себя и ее в этом возрасте. Материнские волосы были ух какие седые — ее-то волосы не были бы, пусть бы даже она их не красила. Дети, вот что гробило мать, их родилось у нее восьмеро — двое сразу мертвые, один умер на первом году, одного переехала сенокосилка. С каждым новым мать становилась мертвей — и все чего ради? Просто она лучшей доли не знала. Невежество, родное наше невежество. Чистейшее, махровое.

Две сестры у нее, обе замужем по четыре года и у каждой по четверо детей. Она не понимала, как сестры это сносят, — ведь каждый раз к врачу, каждый раз в тебя инструменты суют. Она вспомнила, как мать рожала Руфуса. Она, одна из сестер, не могла терпеть и ушла в Мелси, в этакую даль, десять миль по жаркому солнцу — смотреть кино, чтобы не слушать эти вопли. Просидела два вестерна, фильм ужасов и киносериал, потом протопала всю дорогу обратно, и на тебе — оказалось, все только начинается, ночь напролет пришлось слушать. Сколько мук ради Руфуса! В котором, как выясняется, пороху не больше, чем в кухонном полотенце. Она представила себе, как он ждет, еще не родившись, там где-то, нигде, просто дожидается того часа, когда можно будет из матери, которой всего тридцать четыре, сделать старуху. Она яростно схватила перила и, мотнув головой, поднялась еще на ступеньку. Боже ты мой, как он ее огорчил! После того, как она всем подругам сказала, что брат едет домой с войны, Руфус является с таким видом, будто ни разу в жизни не вылезал из свинарника.

И старый какой-то. Старей на вид, чем она, — и это при разнице в четырнадцать лет! Она-то для своего возраста очень молодо выглядит. Хотя тридцать четыре — это никакой и не возраст, и, что бы там ни было, она замужем. Подумав про это, она волей-неволей улыбнулась, потому что у нее все получилось куда лучше, чем у сестер, — те повыходили за местных. «Дыхания нет», — пробормотала она, вновь останавливаясь. Решила — надо присесть.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: