Слава, которой я так желаю, — всего лишь ложь. Безумный наш род людской! Я похож на того, кто находит женщину безобразной, и все же влюбляется в нее.
Сколько возвышенной глупости и жестокого шутовства в том, что зовется словом Бог!
Для меня предел возвышенного в искусстве — это мысль, то есть ее выражение столь же стремительное и духовное, как она сама.
Кто из нас не ощущал в себе бремени чувств и идей противоречивых, наводящих ужас, пламенных? Они неподвластны анализу, но книга, их соединившая была бы самой природой. Ведь что такое поэзия, если не единство божественной природы, чувства и мысли?
Если бы я был поэтом, какие прекрасные вещи я создал бы!
Я чувствую в сердце тайную, невидимую силу. Неужели это проклятие на всю жизнь — быть немым, желать говорить и чувствовать, как вместо слов на губах от ярости вскипает пена.
Вряд ли бывают положения более отчаянные.
Я сам себе наскучил и хотел бы околеть, напиться или стать Богом, чтоб издеваться.
И все к чертям!
20 апреля 1838
МЕМУАРЫ БЕЗУМЦА
1838
В эту пору, когда принято дарить подарки, обмениваются золотыми монетами или рукопожатиями. — А я преподношу тебе мои мысли, грустный подарок! Прими их, они твои, как и мое сердце.
Г. Флобер, 4 января 1839
Тебе, дорогой мой Альфред, преподношу в подарок эти страницы
В них заключена вся душа. Моя ли это душа или кого-то другого? Сначала я хотел написать личный роман, где скепсис достигал бы пределов отчаяния, но я писал, мои чувства пронизали сюжет, пером водила душа и сломала его.
Чья здесь душа? Я хочу оставить это в тайне, дать основания догадкам. Но тебе они не нужны.
Ты скажешь, быть может, что экспрессия чрезмерна и картина беспричинно мрачна. Вспомни — писал это безумец, и если покажется, что слово превосходит выраженное им чувство, — это значит, что в тот миг автор ощутил тяжесть своего сердца.
Прощай, думай обо мне и за меня.
Зачем писать эти страницы? К чему они? Что сам я об этом знаю? Глупо, по-моему, расспрашивать людей о мотивах их поступков и сочинений. А сами вы знаете, почему открыли эти жалкие листки, исписанные рукой безумца?
Безумец. Это страшно. А кто ты, читатель? К какой категории причисляешь себя, к глупцам или безумцам? Если б ты мог выбирать, то из тщеславия предпочел бы последнее. И вот я снова спрашиваю: для чего нужна книга, если она ни назидательная, ни забавная, ни химическая, ни философская, ни сельскохозяйственная, ни элегическая? Нет в ней советов насчет баранов или блох, ни слова нет о железных дорогах, о бирже, о тайных изгибах человеческой души, о средневековых костюмах, о Боге, о Дьяволе. В ней говорится о мире — об этом гигантском безумце, что столько веков кружится в пространстве, не сходя с места, и воет, и брызжет слюною, и сам себя терзает.
Я не больше вас знаю, как назвать то, что вы сейчас прочтете. Ведь это не роман, не драма с четким планом или стройный замысел, ограниченный вехами, чтобы идея вилась змеей по размеченным бечевой дорожкам.
Я просто собираюсь излить на бумагу все, что придет мне в голову, мысли, воспоминания, впечатления, мечты, капризы, все, что творится в сознании и душе, смех и слезы, белое и черное, рыдания, выплеснувшиеся из сердца и жидким тестом расплывшиеся в пышных фразах, и слезы, пропитавшие романтические метафоры.
Однако я с грустью представляю, что иступлю пакет перьев, истрачу бутылку чернил, нагоню тоску на читателя и затоскую сам. Я так усвоил привычку к насмешке и скепсису, что здесь, от начала и до конца, вы найдете неизменное шутовство, а весельчаки, любящие позабавиться, смогут в итоге посмеяться и над автором, и над собой.
Вы узнаете, что следует думать о плане мироздания, о моральном долге, о добродетели, о филантропии[38] — вот слово, которое я хотел бы написать на подошве моих сапог, когда они у меня будут, чтобы его могли прочесть и запомнить все, даже самые подлые, ничтожные, раболепные, опустившиеся до последнего предела существа.
Было бы ошибкой, все же, видеть в этом не развлечение бедного безумца, а нечто большее.
Безумец!
А ты, читатель, быть может, ты женился[39] или уплатил долги?
Итак, я расскажу историю моей жизни. И какой жизни! Но разве я жил? Я молод, на лице моем нет морщин, и сердце бесстрастно. О, как спокойна была жизнь, какой уютной и счастливой, безмятежной и чистой казалась она! Да, она была мирной и тихой, как могила, душа которой — труп.
Едва ли я жил: света я не знал, то есть у меня не было любовниц, льстецов, слуг, экипажей, я не был, как говорится, вхож в общество — оно мне всегда казалось фальшивым и напыщенным, увешанным мишурой, скучным и чопорным.
Ведь моя жизнь — не события. Моя жизнь — это мысль.
Что же это за мысль? Я в той поре, когда все веселы, счастливы, женятся или влюбляются, опьяняются любовью и славой, когда сияют огни и полнятся бокалы на пиру, но из-за этой мысли — я одинок и наг, холоден ко всему, равнодушен к поэзии, предчувствую смерть и горько смеюсь над своей медленной агонией. Так с улыбкой умирает эпикуреец, вскрыв себе вены и погрузившись в ароматную ванну, так хмельной гость покидает утомившую его оргию.
Какой долгой была эта мысль! Словно многоголовая гидра, она каждой пастью своей терзала меня.
Мысль скорбная и горькая, мысль шута в слезах, мысль философа в раздумье.
Как много дней моей жизни, долгих и монотонных, прошло в размышлениях, в сомнениях! Сколько зим я провел, понуро сидя у камина перед догорающим огнем, едва заметным в слабых отблесках закатного солнца, сколько летних вечеров провел я в полях, глядя, как в сумерках бегут и клубятся облака, как ветер волнует колосья, слушал шелест деревьев и ночное дыхание природы.
Каким мечтательным ребенком я был! Маленьким безумцем, без точных представлений, без определенных взглядов! Я смотрел, как струится река среди деревьев, склонивших в нее ветви, и осыпаются в воду цветы; из детской кроватки разглядывал далекую луну в синем небе, освещавшую мою спальню и украшавшую причудливым узором ее стены; я восторгался ясным солнцем или весенним утром, его светлой дымкой, цветущими деревьями, маргаритками, раскрывшими лепестки.
А еще — и это одно из самых дорогих и нежных моих воспоминаний — я любил море, любил смотреть, как бегут чередой валы, как разбивается в пену, растекается по берегу и шумно отступает, скользя по гальке и ракушкам, волна.
Я носился по скалам, брал в горсти океанский песок и отпускал его сквозь пальцы лететь по ветру, бросал в воду морскую траву, всей грудью вбирал в себя соленый и свежий воздух Океана, что так полнит душу энергией, мыслями поэтическими и свободными.
Я созерцал безбрежность, простор, бесконечность, и душа моя замирала перед этим неизмеримым горизонтом.
Но есть другой горизонт без границ! Пропасть бездонная. О нет, более широкая и глубокая бездна открылась предо мной! В той пропасти не бушевала буря, если бы так, она б наполнилась — но она пуста!
Я был веселым и смешливым, любил жизнь и мою мать. Бедная мама!
Еще я помню, как по-детски радовался, глядя на скачущих по дороге лошадей, на пар от их дыхания и брызги пены на сбруе.
Мне нравилась однообразная и мерная рысь, покачивающая коляску, а когда они останавливались — все умолкало в полях. Пар поднимался из их ноздрей, расшатавшийся экипаж укрепляли на рессорах, ветер свистел в окна, и это было все…
Во все глаза смотрел я на празднично разодетую толпу, радостную, суматошную, шумную, на бурное море людское, что в гневе страшнее шторма, а в глупости неистовее его.
38
В ранних произведениях Флобер часто с отвращением пишет о филантропии и филантропах, в которых видел тщеславных и самодовольных моралистов.
39
С точки зрения молодого Флобера, жениться — значит стать типичным буржуа. В посвящении к «Агониям» он представляет, как спустя несколько лет Альфред Ле Пуатвен, «став женатым, солидным и высоконравственным человеком», со снисходительной усмешкой будет смотреть на «исповедь» младшего друга.