Мудрый человек жил в этом доме! Ты понял эти четыре надписи над дверями? Нет, вряд ли! Первая была — земля. Там он искал бренное первовещество. Клал в тигель землю и прокаливал, пока не нашел это первовещество — ничто, из коего Бог сотворил мир. Второй покой назывался — воздух. Он смотрел в зрительную трубу, взыскуя небесных тайн. Ночные туманы оседали на стекле, а что он видел такого, чего не видел бы невооруженным глазом? Рой мерцающих искр во мраке, а более — ничего! Тогда он пришел к выводу, что все, чего он искал в вышине, уже есть внизу, на земле. Вода и огонь, холод и тепло, первозданные силы горячей жизни, которые в соперничестве взаимоуравновешиваются. Пусть огонь пылает, но держи под рукою воду, чтобы не сгореть; когда же огонь потухнет и ты остынешь — всему конец! Земная, чувственная твоя натура сгорела бы дотла, если б прекрасное не охлаждало тебя. Ты чувствовал себя чистым как снег и холодным перед неприкрытой красотою! Горячи себя вином, унимай жар в объятиях любви, веруй в то, что имеешь, но поклоняйся одной только красоте, ибо она превыше всего!
Ботвид внимал ему с удивлением и восторгом. Все помыслы, какие он молитвами и самоотречением оттеснил в дальние уголки души, вновь явились перед ним и приняли живой облик. От речей Джакомо его смиренная плоть словно пробуждалась к новой жизни. С раскаянием и стыдом думал он о прошлом, о том, что назовет теперь своей простотою, и решил наверстать упущенное. Видел себя этаким кредитором жизни, которая до сих пор упрямо отказывалась платить. Но теперь уж он до последнего гроша стребует с нее все, что ему причитается.
Он схватил Джакомо за руку и бодрым, звучным голосом произнес:
— Ты открыл мне новый путь, держи факел высоко, и я последую за тобою, только не уходи от меня!
— Это новое время врывается сюда с новыми ветрами; не отставай, Ботвид, иначе пойдешь ко дну, не борись с течением — затянет в омут. Давние боги мертвы, а природа живет, ибо она вечна!..
Они пошли назад, через все четыре покоя, из которых Джакомо выбрал себе под мастерскую два последних. Заявил на них исключительные права и категорически воспретил Ботвиду входить туда, потому что работать мог только в полном одиночестве. Ботвид станет меж тем копировать карандашные наброски, привезенные из Италии и изображавшие римские и греческие статуи, а также фрагменты новых мастеров, что писали библейские сюжеты с живой натуры.
Решение Джакомо было законом, ибо пожелания свои он выражал способом, не терпящим прекословий, хотя никто знать не знал, что воспоследует в случае неповиновения.
Он сильнее всех, полагал Ботвид; он всегда прав, считала Мария; в нем дьявол сидит, говорил старый привратник.
Шло время. Джакомо чуть ли не целыми днями пропадал в мастерской, работал над картиной, а вечера проводил в обществе девушки, и порой они приглашали Ботвида присоединиться к ним. Однако чаще всего ему выпадало играть в триктрак со стариком привратником, которого нисколько не тревожило, что дочка подолгу бывает вместе с чужим художником.
Ботвид жил во хмелю вновь пробудившихся услад. Его душа разорвала оковы давних представлений, которые держали ее в плену. Порою он изумлялся, с какою легкостью новые дерзкие помыслы заняли место старых, а отсюда заключил, что старая его вера была шаткой постройкой, без опоры в соответствующих реальностях; и новые суждения являлись ему в готовом виде, словно из-под земли вырастали. Правда, временами давние чувства всплывали снова, хотя лишь в силу привычки, и толкали его к внезапным и неправильным поступкам, идущим вразрез с собственными его убеждениями, и Джакомо весьма над ним потешался. К примеру, когда старик за игрою подпускал крепкое словцо, Ботвид осенял себя крестным знамением, при том что отнюдь не считал греховным помянуть в сердцах древние божества. А наткнувшись в альбомах Джакомо на Венеру, потрясшую его своею красотой, он от восторга призывал Деву Марию.
Занимался он тем, что срисовывал римские скульптуры, совсем недавно извлеченные на свет Божий и пробудившие ту самую любовь к язычеству, которая в анналах искусств дает имя целой эпохе — началась она на рубеже XV и XVI века и зовется «Возрождение» (Ренессанс) — и была открыто направлена против христианства как силы, способной сделать мир лучше. Требовалась ли миру ломка, замена старого на что угодно, пусть даже нелепое, но могущее сильнейшим образом перетряхнуть старое существование, или все дело в радостном взгляде язычества на мир, возвращающем радость больному меланхолией человечеству, или в неспособности спешно сделать что-нибудь новое, по причине коей хватались за первое попавшееся под руку и в результате шли вспять, воображая, что продвигаются вперед, или язычество содержало в себе здравое зерно, неподвластное смерти, — во всем этом Ботвид разобраться не мог, но жил с вновь воспрянувшей силой, радовался жизни, любил природу и поклонялся красоте.
Наконец однажды утром Джакомо объявил, что картина готова, и, прежде чем отнести ее в монастырь, позвал Ботвида посмотреть.
Не без живейшего душевного волнения Ботвид вместе со своим наставником поднялся в таинственные покои, где после того первого посещения ни разу не бывал.
В первых трех помещениях все осталось почти как раньше, но мимоходом он заметил, что мраморный бассейн наполнен водою. Когда они вошли в большой столовый покой, их встретила темнота, потому что занавеси на окнах были задернуты. Однако сквозь полумрак Ботвид все же различил человеческую фигуру, проступавшую на фоне чистого света; ему почудилось, будто в комнате есть еще люди, и он напрягал зрение, пытаясь высмотреть, сколько их. Разглядел крупную мощную мужскую голову, которая показалась ему знакомой, и тут — яркий луч света рассекает темноту, мгла распахивается, словно двери, и Ботвид стоит лицом к лицу с привратником и его красавицей дочкой. Девушка стояла на лестнице замка, старик — внизу, на заднем плане виднелось озеро и остров Хернёланд, а на озере — лодка, в которой сидел молодой человек с лютнею; на переднем же плане грызлись из-за кости две собаки.
Сначала Ботвид удивился, а когда поближе присмотрелся к красивой молодой женщине, которая застенчиво, испуганно, удивленно и недоверчиво внимала известию о том, что станет матерью, пришел в восторг. Ее круглое белое личико с черными детскими глазищами производило впечатление невинности, составлявшее контраст с улыбчивой и вместе досадливо-лукавой гримаской рта; на ней было платье лазоревого шелка — слегка приоткрывая округлые плечи, оно облекало своими складками восхитительную грудь и тонкий стан, а затем прелестными мягкими линиями стекало вниз, к выставленной вперед ножке. Ботвид замер в восторге, меж тем как Джакомо ходил по комнате, прибирая одежду, разбросанную на лавках и скамейках.
В конце концов Ботвидово молчание стало Джакомо невмоготу, и он сам начал:
— Что ты думаешь?
— Красиво, — отвечал Ботвид с легким замешательством, — но это не Мадонна! Что скажут монахи?
— Монахи будут в восхищении, ведь они никогда не видели натуру.
— Ты уверен?
— Вполне! Они никогда не покидают стен обители, а натура никогда не бывала в монастыре.
— Но разве же не лукавство так их обманывать!
— Лукавство! Они мечтали о Мадонне, но я ведь никогда ее не видел и не могу дать больше, чем имею! Признаёшь ли ты наконец, что она прекрасна?
— Признаю! Но мне кажется, эта картина изображает скорее дочь, которая вынуждена признаться старику отцу в прегрешенье, нежели девицу, безвинно в этом обвиненную.
Оба долго молчали. Ботвид вдруг заметил лазоревое платье, свисавшее из-под нижнего края картины, и вздрогнул. Возможно ли? Ведь это ужасный грех и насмешка над тем, что свято, по крайней мере для других. Он услыхал за спиною легкие шаги, тихий возглас — Мария повисла на шее у Джакомо, который тщетно пытался высвободиться, показать взглядом, что они не одни. Ботвид обернулся, стараясь произвести как можно больше шума, и теперь увидел ее: полузакрытые глаза, на лице смущенное и лукавое выражение, точь-в-точь как на картине. Значит, это правда! Джакомо нарушил мучительное молчание: