— Неужто? Еще и это! Что ж, la comedia é finita. Покойной ночи!
— Sic transit gloria mundi. Приятных снов!
Ночью Вольтер спал, но дурно, а проснулся наутро от ружейных залпов, доносившихся из Потсдама, и посему заключил, что король проводит маневры. Монарха он и впрямь нигде не видел, но к полудню получил письмо, с королевской короною на сургучной печатке.
Письмо гласило:
«Милостивый государь!
Доктор Ламетри известил меня о Вашем решении отправиться на воды. Хотя мне будет недоставать Вашей любезной и поучительной беседы, я не стану препятствовать Вашему желанию, затем что уверен: основательное лечение поправит Ваши нервы и Ваше слабое сердце.
Желаю Вам благополучного выздоровления, а по меньшей мере уповаю, что супротив нынешнего здравие Ваше не ухудшится.
F.R.[15]»
Подорожная грамота! И в тот же вечер Вольтер выехал в Лейпциг, где устроил чтение Фридриховых сатир, каковые даже намеревался напечатать. Но во Франкфурте его взяли под стражу и отобрали бесценный манускрипт, который снискал бы Фридриху еще больше недругов, чем он уже имел. Схваченный и отпущенный, Вольтер бежал сначала во Францию, где в «Историческом словаре» опубликовал гнуснейшие сведения о частной жизни Фридриха Великого.
Через несколько лет он обосновался в Ферне́ на берегу Женевского озера — мультимиллионер, патриарх, король.
Многие годы спустя престарелый Вольтер по-прежнему жил в своем Сан-Суси, то бишь в Ферне, и был королем. Неугомонный, как раньше, беспокойный и тщеславный.
Маленький его замок представлял собою скромную двухэтажную постройку, окруженную деревьями, с круглою клумбой у фасада. Слева от въездных ворот стояла небольшая каменная часовня. Над входом красовалась доска с знаменитой надписью «Deo erexit Voltaire»[16], снискавшей ему смешки друзей-литераторов и ненависть церковников.
В саду у него была крытая аллея из живых грабов, напоминающая длинную залу с окнами, прорубленными на озерную сторону. Оттуда он видел Монблан, который особенно на закате представал во всей своей красе, и синюю гладь Женевского озера, распростертую до Кларана и долины Роны, где скитался, любил и терзался несчастный Руссо.
Сейчас, в вечерних сумерках, старик сидел в своей зеленой беседке и, когда доставили почту, играл в безик с местным священником. Писем было много, с роскошными печатями.
— Простите, аббат, я должен просмотреть корреспонденцию.
— Извольте! — ответил священник и пошел прогуляться по садовой аллее.
Немного погодя старик окликнул друга:
— Аббат, идите сюда, послушайте-ка!
Аббат, который ради своего прихода поддерживал отношения с Вольтером и, не ввязываясь в споры о вероученье, приноравливался к его сумасбродным выходкам, тотчас явился на зов.
— Надобно вам послушать письмо от Фридриха, Великого, единственного, несравненного. Он меня простил, и я пристыжен!.. В последний вечер в Сан-Суси я был раздражен и в сердцах имел низость напомнить ему об отцовской палке. Едва это слово сорвалось у меня с языка, я почуял в воздухе его отпор, однако ж он себя сдержал. А ведь мог бы отпарировать тою палкой, что сыграла некую роль в моей юности, но смолчал — из уважения к моим летам или по иной какой причине. (Кстати, палка оказала свое воздействие и на становление великого Вильяма Шекспира и многих других.) И вот — извините, аббат, garrulitas senilis[17] — он простил меня и пишет так:
«Мой старый друг!
Минули годы, за семью хорошими, которые Вы разделили со мною, последовали семь тощих — годы Семилетней войны и проч. Друзья ушли в мир иной, и огромное одиночество витает вкруг старика, который мало-помалу становится еще и дальнозорким, хотя раньше был близорук, и жизнь предстает ему в перспективе, где мнимо короткие линии на самом деле суть самые длинные. Он знает это по опыту и оттого уже не поддается на обман. Достигши вершины, он с охотою оглядывается назад, но способен также и смотреть вперед.
Что же нас ожидает? Кто скажет? Сей век, видевший, как все монархи Европы встают во главе революционных движений, невероятно увлекателен. Мы, жестокие правители, навязывавшие народам просвещение и свободы, — мы были вождями, а народы платили нам неблагодарностью. Мир перевернулся. Я пострадал за свои доктрины и деяния, однако ж судьба Иосифа Второго вовсе трагична. Его убивают, медленно, но верно.
Вы не любили войну, да и я не любил, но Провидение и забота о моей стране вынуждали меня воевать. И что же я содеял с этой страною, спросите Вы. Так вот: я, как говорят землемеры, произвел генеральное размежевание и из великого множества разрозненных полосок и клочков сложил Пруссию, и теперь можно ходить и ездить по собственным землям, не топча соседских владений. Не бойтесь Пруссии, бояться надобно России, которая со времен царя Петра имеет голос и место в европейском сообществе. Вы не одобряли моего участия в разделе Польши, но я вынужден был участвовать, ведь иначе бы все забрала Россия, я был вынужден! Польша утратила свою миссию в географическом хозяйстве Европы, подверглась русификации, и роль ее перешла к сармату… Силезия стала нашей, и благодарите Господа, что ее не захватили шведы, которые первоначально именно это ставили условием Вестфальского мира. Впрочем, мы отправили готов в их родные края; здесь мы справляемся сами…»
И так далее. Ниже он обронил несколько слов о Руссо…
«Вы называете Руссо мошенником. Пожалуй, чересчур уж беспощадно. Коли он впрямь похитил ленточку или серебряную ложку, то за этакий пустяк корить незачем… Я разделяю с ним любовь к природе и ненависть к людям. Как-то вечером, на закате, я подумал: «Господи, сколь прекрасна Твоя природа и сколь ужасны Твои люди». Мы, люди, — надо сказать, что я не исключаю ни себя, сударь мой, ни Вас! — пр́оклятое племя (cette race maudite), принадлежим железному веку, что описан у Гесиода, а утверждаем, будто созданы по образу и подобию Божию! По образу и подобию бесовскому — я бы так сказал!.. Руссо прав, веруя в Сатурнов век, который был…»
Что вы об этом скажете, господин аббат?
— Это ведь учение церкви о потерянном рае и грехопадении, каковое, кстати, совпадает с греческою легендой о Прометее, который вкусил от древа познания и тем навлек на род человеческий несчастия падения.
— Ба! Да вы, черт побери, еще и вольнодумцем заделались! Всяк сверчок знай свой шесток! Коли вы священник, так и оставайтесь священником! А в мое дело не лезьте! И незачем вам передо мною заискивать ради денежного вспоможения. Впрочем… вернемся к Фридриху.
«История движется как лавина, род человеческий совершенствуется, условия жизни становятся легче, но сами-то люди как были, так и остались вероломными, неблагодарными, порочными, и всем им, что праведным, что неправедным, дорога одна — в ад. Я не дерзну доверить бумаге выводы, вытекающие из сего опыта, ведь это все равно что отпустить на волю Варавву и распять Христа… Великие мужи — малые слабости, а вернее, великие слабости. Мы, сударь, не были ангелами, однако Провидение избрало нас для великих дел. Неужели ему безразлично, кого поставить себе на службу, неужели безразлично, как мы живем во плоти, лишь бы дух наш стремился к высокому? Sursum corda![18]»
Что вы скажете об этом, аббат?
— Закон не может довести до совершенства, говорит апостол Павел, но благодаря закону пробуждается чувство долга, а оттого закон необходим лишь затем, чтобы направлять нас к благостыне.
— Недурно сказал Павел-то. Но я бы добавил: в темнице плоти взрастает жажда свободы. Кто вызволит меня, горемычного, из этого грешного тела?.. Да, аббат, vanitas vanitatum, vanitas![19] Вы молоды, но не станете насмехаться над стариком, когда он, обернувшись назад, плюет на пережитую скудость и убожество. Надеюсь, когда-нибудь родится племя, которому сей же час будет ведомо, чего стоит жизнь, и ради таковой науки не понадобится марать себя грязью!