Сумрачные облака тяжко спускались по горам, синевшим за холмами, на которых покато белел отдалявшийся город; разомкнулся и снова сомкнулся последний мол — и открылась впереди равнина неприветливого моря, сверкавшая барашками под ненастным низким небом; снег прибоя высоко взметывался вокруг темневшего вдали мыса, ветер буйно трепал еще не спущенный на корме большой флаг; музыка смолкла, пассажиры, придерживая шляпы, покидали упруго оседавшую и поднимавшуюся палубу…

Штейн, рослый, рыжеусый, светлоглазый, в сером тирольском костюме, с крупными и сильными ногами, в увесистых шерстяных чулках, в дорогих грубых башмаках, в тирольской шляпе, долго стоял один, глядя на уменьшавшиеся и мутневшие берега.

III

В сумерки девятого ноября «Лютцов» прошел мимо Неаполя, и сумерки эти были еще мягче и темней, чем в Генуе, веяло еще более вольным ветром над огромным смутным заливом, за которым длинной цепью переливались манящие к себе огни города.

Потом, в серый, совсем весенний день, Штейн увидал среди серо-жемчужной морской равнины одинокий фиолетовый конус дымящегося Стромболи, перед вечером курчавые облака на горах Сицилии, а ночью — новые огни, в Мессине.

На розовой утренней заре, разбуженный медленной, но глубокой качкой, мерно отделявшей от койки занавеску, о любовался в отпотевшее окно каюты, под которым глянцевитыми буграми ходила холодная вода, полосатым шатром Этны, распластанным и повисшим в ясном небе; в полдень, при южном ветре и веселом жидком блеске, записал в своем журнале, что цвет моря изменился, стал густо-лиловый…

Двое суток пробыл «Лютцов» в великолепной ионической пустыне, полной призраками воздушно-сиреневых островов, а на третьи сутки пыльной полосой означился на горизонте низкий берег, показались мачты и дома Порт-Саида.

В Порт-Саиде несколько часов стояли, и Штейн посетил город.

Назойливость несметных попрошаек, не дававших ему проходу, возмутила его; однако, вынув книжечку, он записал, что движения этих семитов, не связанных европейской одеждой, восхитительны.

Он ходил по улицам, пробовал греческие сласти и турецкий кофе, сидя возле кофейни и протягивая ноги черномазому мальчишке, стоявшему перед ним на коленях, ожесточенно работавшему сапожными щетками и порой с очаровательной детской радостью сверкавшему на него белками.

IV

Возвратясь на пароход и полулежа на палубе в полотняном кресле, он глядел, как копошились возле парохода сотни худых, полуголых грузчиков, ведрами перекидывая с широкодонных барок в их трюмы горы кокса и покрываясь его металлической пылью с ног до головы; солнце грело, чайки кричали страдальчески-блаженно, а он смотрел и думал о гении Лессепса, о том, что Лессепс совершил величайший переворот в судьбах человечества…

Когда же солнце спустилось за дальние труби и мачты, в шафрановое зарево, «Лютцов», точно кит, заплывший в реку, потянулся по Каналу, зеленой полосой пролегавшему среди кустарников, насаженных по его бугристым песчаным берегам.

Быстро блекла и темнела, в смуглой мути терялась пустыня, вставала с востока ночь древних аравийских земель, ее молчаливая печаль, осторожно подвигался затихший пароход — и сознание близости Синая будило в душе отзвук какого-то священного, тайно сохранившегося от детских дней чувства…

А потом, слегка хмельной, самоуверенный и гордый, во фраке и с сигарой, Штейн долго стоял в толпе нарядных мужчин и женщин, вышедших после обеда полюбоваться на редкое зрелище: на носу «Лютцова», под бушпритом, солнцем пылал громадный электрический фонарь — и далеко бил от него в темноту белый слепящий свет: влачась по извивам Канала, «Лютцов» зорко озирал все, что было на его пути, — мутную воду, пласты бурого ила, пересыпанные песком кустарники, лодки возле сторожевых постов, женские фигуры босоногих феллахов, на корточках сидевших в своих длинных рубахах на кормах лодок.

Этот ил, эти аравийские и египетские пески, эти первобытные фигуры напоминали о жизни глухой, дикой, ветхозаветной.

Но темнота на горизонте все время сквозила и серебрилась от приближающихся прожекторов встречных пароходов.

И раз «Лютцов» совсем замедлил ход и привалился к берегу, чтобы пропустить чуть не целый плавучий город: он надвигался, резко и фиолетово сияя своими широкими, нестерпимо блестящими, как зажженный магний, лучами, затопил дневным светом всех стоявших на «Лютцове» и с шумом прошел мимо — всеми своими этажами, высокими мачтами, трубами, золотом освещенных иллюминаторов и раскрытых на палубы дверей…

В эту ночь, у преддверия тропиков, небо от большого количества звезд первой величины казалось мрачным и торжественным.

И, чувствуя себя в избытке всех своих сил и способностей, исполненным надежд и твердой веры в себя, в свой ум, в свое сердце, в свое миропонимание, Штейн медленно ходил по палубе, строго глядя в черное звездное небо своими надменными германскими глазами.

1916

Старуха

Эта глупая уездная старуха сидела на лавке в кухне и рекой лилась, плакала.

Святочная метель, вихрями носившаяся по снежным крышам и снежным пустым улицам, стала мутно синеть, наливаться сумерками, а в доме темнело.

Там, в зале, чинно стояли кресла вокруг стола под бархатной скатертью, над диваном тускло блестела картина — зеленоватый кружок луны в облаках, дремучий литовский лес, тройка лошадей, сани, из которых розовыми лучами палили охотники, и кувыркающиеся за санями волки; в одном углу до потолка раскидывалось из кадки мертвыми листьями сухое тропическое растение, а в другом воронкой зиял хобот граммофона, оживавший только по вечерам, при гостях, когда из него вопил в притворном отчаянии чей-то хриплый голос: «Ах, тяжело, тяжело, господа, жить с одной женой всегда!» В столовой текло с мокрых тряпок, лежавших на подоконниках, в клетке, крытой клеенкой, спала, завернув головку под крылышко, больная тропическая птичка, — сном тонким и, в силу непривычки к нашим Святкам, грустным, грустным. В узкой комнате рядом со столовой крепко, с храпом спал квартирант, пожилой холостяк, учитель прогимназии, в классах дравший детей за волосы, а дома усердно работавший над большим, многолетним сочинением: «Тип скованного Прометея в мировой литературе». В спальне тяжко и зло спали хозяева после страшного скандала за обедом. А старуха сидела на лавке в темнеющей кухне и разливалась горькими слезами.

Скандал-то за обедом начался опять из-за нее! Хозяйка, которой по годам уже давно следовало стыдиться ревновать, с ума сходила от ревности и наконец-таки поставила на своем — наняла в кухарки старуху. Хозяин, который уже давно красился, но все свои помыслы устремлял только на женский пол, решил сжить эту старуху со свету. И правда, была старуха куда как нехороша собой: высокая, гнутая, узкоплечая, глухая и подслепая, от робости бестолковая, готовила, несмотря на все свои старания, из рук вон скверно. Она трепетала за каждый свой шаг, из сил выбивалась, чтобы угодить. Не радостно было ее прошлое: ну, конечно, муж разбойник и пьяница, потом, после его смерти, чужие углы и поборы под окнами, долгие годы голода, холода, бесприютности… И уж как же была старуха счастлива, что опять она стала не хуже людей, — сыта, тепла, обута, одета, служит у чиновника! Как молилась она перед сном, стоя на коленках на полу кухни, всю свою душу отдавая богу за милость, столь нежданно ей оказанную, как просила его не лишать ее этой милости! Но хозяин поедом ел ее: нынче за обедом он так гаркнул на нее, что у нее руки-йоги оторвались от страха, а миска со щами полетела на пол. И что только было потом между хозяевами! Даже учитель, весь обед думавший о Прометее, не выдержал, отвел вбок кабаньи глазки и молвил:

— Не ссорьтесь, господа, ради высокоторжественного праздника!

Вот дом затих, успокоился. Посинел во дворе дым вьюги, выше крыш намело сугробы, завалило ворота и калитку… Бледный, ушастый мальчик в валенках, сирота, хозяйкин племянник, долго учил уроки, приладившись к мокрому подоконнику в своей каморке рядом с кухней. Он был отрок прилежный и назубок решил вытвердить то, что ему задали на рождественские каникулы. Он не хотел огорчать своих воспитателей и благодетелей, он, им на утешение, отечеству на пользу, старался на всю свою жизнь запомнить, что две с половиной тысячи лет тому назад греки (народ вообще мирный, с утра до вечера соборно участвовавший в театральных трагедиях и совершавший жертвоприношения, а в свободные часы вопрошавший оракула) наголову разбили однажды войско персидского царя при помощи богини Афины-Паллады, да могли бы пойти по пути цивилизации и дальше, если бы не изнежились, не развратились и не погибли, как было это, впрочем, со всеми древними народами, неумеренно предававшимися идолопоклонству и роскоши. А запомнив, закрыл книжку и долго скреб ногтями лед с оконного стекла. Потом встал, неслышно подошел к двери в кухню, заглянул за дверь — и опять увидел то же самое: в кухне тихо и сумрачно, рублевые стенные часы, у которых стрелки не двигались, всегда показывали четверть первого, стучат необыкновенно четко и торопливо, свинка, зимующая в кухне, стоит возле печки и, до глаз запустив морду в лохань с помоями, роется в них… а старуха сидит и плачет: утирается подолом — и рекой течет!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: