Против этих наставлений подстоличный мужик, испорченный цивилизацией, обыкновенно выдвигает опровержения, доказывающие значительную его испорченность.

— Послушать ежели тебя, — говорит он, свертывая из газетной бумаги папиросу: — то уж сделай милость, извини, а только что разговор твой вполне довольно глуп. Ты уж, сделай милость, будь так добр, на эти мои слова не огорчайся, но что окончательно твои слова есть больше ничего, как одна глупость… И когда это бывало, скажи ты на милость, чтобы мужику от денег был вред? Ты опомнись-ка немножко, подумай, что такое твои слова? Двадцать целковых — вред! Мужику! Да сделай милость, не хочешь ли, мы испробуем? Давай вот мне сейчас двадцать-то пять рублей, ну, если даже так возьмем, хошь пятьдесят целковых ты мне давай — и гляди, какой со мной случится припадок от этого… По твоим словам оказывается, будто бы это будет вред, особливо ежели задаром?.. Так вот давай испробуем… Ты выноси деньги, а я, видишь, вот у меня мешок кожаный сделан для этого, для вреда-то, а я их в мешок спрячу… А ты гляди, что будет. Может, я от этого кашлять начну или захромаю, а может, и невредим останусь… Овса тебе? Давай деньги-то, я тебе и овса представлю и хлеба, ежели тебе требуется, покуда ты там будешь ковыляться с «Андревной-то»… Выноси деньги-то! Чего ж молчишь? Скажите, пожалуйста, какую вывел рацею!.. Четвертная вред — мужику-то!.. Ну нет, друг любезный, я так думаю, что мужика деньгами никак невозможно испортить… От денег — расстройство! Ах ты, курносый ты человек, больше ничего… Послушать тебя, так действительно что смеху подобно… Кабы нам этого вреда-то побольше да почаще, так мы бы как бы дела-то справляли… А то от овса — польза, а от денег — вред!.. Выдумал, нечего сказать, искусно!..

Если существует такая громадная разница во взглядах на хозяйство и даже на «деньги» между Иваном Ермолаевичем и подстоличным мужиком, который хотя и охотник до случайных рублевок, но все-таки отлично знает, что такое значит крестьянское хозяйство, то пусть судит сам читатель, какая бездонная пропасть должна была отделять от Ивана Ермолаевича меня, человека, совсем не имеющего понятия о крестьянском хозяйстве. В течение года Иван Ермолаевич всего только два раза обратился ко мне с разговором, в котором я видел с его стороны не простое только приличие, а и действительный интерес. Правда, был еще случай, когда Иван Ермолаевич бросился ко мне, как к прибежищу, это именно в тот раз, когда явился урядник требовать поземельные и предъявил Ивану Ермолаевичу бумагу, в которой он, будучи безграмотным, ровно ничего не понимал. Но этот случай обращения ко мне Ивана Ермолаевича я не кладу в счет; обращение его ко мне в этот раз было не добровольное, а вынужденное, и притом «бумага» (которых он вообще смертельно боялся) была «не его дело», до него не касавшееся… По «своему» же делу, то есть по делу, которое касалось собственных его интересов, он счел нужным обратиться ко мне всего только, повторяю, два раза в течение целого года. В первый раз это случилось после того, как я привез из Петербурга барометр-анероид и объяснил Ивану Ермолаевичу, что эта штука означает. Узнав, что эта медная посуда будет показывать погоду, что стрелка, которая ходит под стеклом, указывает и дождь, и сушь, и ветер, Иван Ермолаевич заинтересовался. Слушая меня, он говорил многозначительно: «А-а-а-а… Хорошо… Это ничего… Надыть попытать его!.. Ничего…» Штука эта, которой он немедленно же дал название «календарь», пришлась ему по вкусу, как вещь, нужная в хозяйстве. До знакомства с этим календарем Иван Ермолаевич узнавал погоду — вещь для него весьма важную — по множеству собственных наблюдений и примет.

— Что-то, — говорил он, например, в ясный летний день: — боюсь я, как бы дождя не было?

— Да почему же, день ведь ясный, ни тучки, ни облачка?

— В ушах что-то шумит… Вот чего я опасаюсь… Как ежели округ ушей в этакой-то день начнет шуршать, шелестить — уж это нехорошая примета…

Практиковался им еще и другой способ, другая система.

— Какой у нас нониче месяц идет? — спросит, бывало, Иван Ермолаевич: — актяб?

— Какой октябрь — июль…

— Я их, месяцов-то, не знаю, как их прозывать-то… Много ведь их… А вот, в котором месяце крещенье, этот как месяц называется?

— Январь.

— Ну, вот видишь, теперь надо смотреть так: январь должон стоять против нонешнего месяца… какой ноне месяц?

— Июль, июль, Иван Ермолаевич!

— Ну, январь стоит против июля, вот и надо помнить погоду… которое сегодня число?

— Сегодня шестое…

— А крещенье в кое число?

— Тоже шестого.

— Видишь ты. Вот теперь и надо знать… Михайло! — зовет он работника. — Что, не в примету тебе, шел снег под крещенье, как мы в Сябринцы хлеб возили?

— Что-то не в примету…

— А кажись, что будто как курил снежок-то?

— Н-нет… не упомню.

— Авдотья! — обращается Иван Ермолаевич к жене: — не в примету тебе, как под крещенье ездили мы с Михайлой, брал я полушубок али нет?

Авдотья останавливается с ведром в руке и думает. Думает серьезно и пристально.

— Полушубок? — в глубоком припоминании чего-то переспрашивает она и, вспомнив что-то, говорит: — Н-нет… кажись.

Авдотья замолкла, и Михайло замолк, и Иван Ермолаевич молчит, все вспоминают.

— Чего ты! — вдруг оживившись, восклицает Авдотья: — чай, у Степиных полушубок-то взял… Вьюга-то к ночи поднялась… Чай, помнишь, как Агафья-то прибегала, еще телка в ту пору, — и т. д.

— Так-так-так-так… — твердит Иван Ермолаевич и сам припоминает и телку, и Агафью, и еще что-нибудь.

Наконец, и работник тоже присовокупляет какую-нибудь подробность, так что в конце концов канун крещенья, бывший полгода тому назад, восстановляется в памяти Ивана Ермолаевича, его жены и работника во всей подробности. Весь день накануне крещенья припомнился, во всех мельчайших подробностях, припомнилась не только погода, но весь обиход дня во всей полноте.

— Ну, стало быть, — заключает это исследование Иван Ермолаевич: — копны-то разваливать (для сушки) погодить надо… Пожалуй, как бы к вечеру-то не собрались тучки, уж видно надобно повременить.

И таким образом копны не разваливались, и делалось это на основании самых точных исследований и наблюдений. Однако, несмотря на эту точность, не всегда наблюдения Ивана Ермолаевича были удачны. Иной раз, и это очень часто, ожидал он дождя, а дождя нет. Иной раз выйдет напротив, то есть хлынет проливень и сгноит не одну сотню пудов сена, тогда как по всем приметам Ивана Ермолаевича «надо бы быть вёдру». Понятно, что появление такой выдумки, как барометр, должно было заинтересовать Ивана Ермолаевича, как вещь нужная ему, в его хозяйстве, в его делах, и в эту пору вместе с барометром и я оказался ему нужен. Обоим нам он выказывал искреннее внимание, особливо когда в первый же день барометр как нельзя правильнее предсказал погоду. Едва Иван Ермолаевич получил некоторое основание верить привезенной мной выдумке, как посещения его сделались особенно часты. Он стал являться по нескольку раз в день с такими вопросами:

— Ну-ко, глянь-ко на календарь-то… Успеем мы до дозжа копны перевозить али нет?..

Или:

— Посмотри-ко в календарь-от, разваливать, что ль, копны-то?

И, применившись к его желаниям, я обыкновенно давал такие ответы:

— «Разваливай!» или: «вози!»

И долгое время календарь служил нам исправно. Дошло дело даже до такой своеобразности в этих справках с барометром, что для постороннего человека было бы решительно немыслимым понять, каким образом барометр может быть полезным в таких требованиях, для которых он совершенно, по-видимому, не предназначен. «Не знаю, — скажет иной раз Иван Ермолаевич: — молотить али лес пилить… погляди-кось в календарь-то, как там?» Я погляжу и отвечаю: «Молотить лучше…» — «Ну, ин молотить…»

Но вдруг все рушилось. Дело в том, что слово переменно занимает в полукружии, по которому двигается стрелка, почти целую треть; остальные две трети каждая разделена на три разряда, указывающие погоду, но слово переменно одно занимает столько же места, сколько три малых разряда, и, по петербургской погоде, стрелка подолгу шмыгает вдоль этого длинного слова переменно; то наклонится к началу, как будто к дождю, то поползет к концу, к сухой ясной погоде, а за пределы не выходит. Случилось так, что стрелка застряла в этом длинном слове дней на десять. Несколько раз я, на собственный свой риск, решался давать нужные Ивану Ермолаевичу ответы. Говорил по-прежнему: «вози!», или: «поезжай!», или: «молоти!», но удачи в этих ответах не было, выходил обман… Так случилось несколько раз кряду, и Иван Ермолаевич стал посещать меня реже. К моему огорчению, я опять все чаще и чаще стал слышать в отворенное окно, как Иван Ермолаевич, толкуя с работником и женой о погоде, вновь возвращается к своей системе… «А что, Михайло, — с горестью слышу я: — не помнишь ты, как мы пред святой за солониной ездили?.. еще Егор Петров говорил насчет костяной мази?..» и т. д. Заглянул было как-то Иван Ермолаевич ко мне и спросил: «Ну, что в календаре, как?» Но календарь сбился с толку — стрелка застряла в длинном слове и не давала ответов. И я не решился давать их.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: