По отъезде доктора между бабами произошел (когда они очнулись) разговор, давший мне возможность внести в мой дневник несколько слов, касающихся деревенской педагогии.
Бабы кучей стояли под моим окном и некоторое время были в полном оцепенении.
Наконец Аксинья Маркова очнулась и произнесла:
— Тоже билеты дают… а кто их там разберет, прости господи…
— Ты бы писарю дала прочитать-то?..
— Да читали уж… Хоть читай, хоть нет, ишь он… ровно цепная собака!
— То-то читали. Кто читал-то?
— Да Федюшка Корзухин читал…
— Нашла кому!.. Что мальчишка знает?
— Ведь небось учут их. Шут их знает, чему их там учут-то…
— На-ашла!.. Вот тебе и начитал на шею…
— Да что мне? Пойду да швырну его (ребенка) Марье, пущай берет назад, а мне отдаст за три месяца… Шут с ей!
— И то-о!.. Бог с ним совсем… Что она? Нешто так делают? Кабы свой бы…
Долго бабы тараторили о своих бедах, наконец ушли. Меня заинтересовал Федюшка Корзухин, которого я знал. Это — мальчик лет тринадцати, и, как мне казалось, умный, грамотный. Отец его хвалился даже, что «хоть сам от безграмотства пропадаю, ну только уж сынишку произведу…» И вот такой-то Федюшка поверг бабу в большое горе именно своей безграмотностью.
При первой встрече я спросил его:
— Это ты, что ль, Аксинье билет-то Марьин читал?
— Мы.
— Ты что ей там прочитал-то?
— Что писано.
— Нет, не то, что писано.
Я рассказал ему всю историю. Оказалось впрочем, что и отец и Аксинья уже намылили ему голову.
— Как же это ты?
— Я читал… все…
— Как же ты не понял, что написано? Разве там много напечатано?
— Не… не много…
— И ты не понял?
— Не…
— Долго ли ты учился?
— Три зимы…
— Плохо, брат!
Мы расстались.
Под впечатлением этого разговора иду к учителю, с которым я был уже давно знаком.
По случаю летнего времени учитель перебрался из маленьких комнат своей квартиры при училище в большую классную комнату. Я застал его за таким занятием: он ходил на четвереньках по какой-то разноцветной, как мне показалось, простыне и был окружен чашками с клеем, обрезками разноцветной бумаги, тряпками и проч.
— Что это вы такое делаете?
— Вот вензель… «А» — видите… Аким Иванычу в день ангела.
— Что это вы всё Аким Иванычу да Аким Иванычу?
— Нельзя… Хороший человек — раз, а во-вторых — член. А я ведь еще землемерием занимаюсь при съезде, в летнее-то время; он — мой начальник, вот я и желаю ему…
Учитель шмыгнул ладонью по носу, полюбовался буквою А, почти уже написанной на простыне, и продолжал:
— Видите, какой у меня план… Я взял за женой в деревне Болтушкине два дома. Теперь они отдаются за бесценок, вот я и хочу перейти туда. Тогда у меня в одном доме школа, в другом верх — сам займу, а низ — под кабак сдам. Огороды свои. Видите? Жалованье то же, что и тут, а поглядите-кось, сколько расчету-то… Ну, а Аким-то Иваныч меня не пускает, потому я хором здесь дирижирую… не хочет пустить… Говорит: «тогда от съезда откажем». Ну вот я ему и хочу сюрпри-зик… Хе-хе-хе… авось!
Добродушно радовался учитель своей штуке и своему плану и долго потом расписывал мне, сколько у него останется лишку, если он перейдет в Болтушкино.
— Капуста, например, или репа, морковь там, то есть все, все, все, все — свое!..
Говорил он с восторгом, поводя рукой, как бы обозначая какие-то широчайшие горизонты, переполненные репой, морковью, всем, всем…
Долго мы толковали на эту тему; наконец, уходя, я сказал учителю:
— А вот ваш один ученик какую штуку отмочил… — И рассказал ему историю о Федюшке, который, учась три года, не мог понять прочитанного.
— Э, батюшка, — добродушно проговорил учитель: — хотите вы от них!.. Подите-ко, обломайте их, чтоб они понимали-то… И-и! Всех дураков не переучишь! Слава богу, хоть на экзаменах-то не срамят!.. И этого-то подите-ка добейтесь от них… Провалят раз-другой — и остался без хлеба!.. Хоть на экзаменах-то выручают — и то спасибо, а вы там! Посмотрите-ка, как наедут к нам из города надзиратели, да смотрители, да попечители да как начнут загвазживать разные вопросы, один хитрей другого: так тут только держись за «грядки», точно на перекладной мчат… «Что такое святой дух?», «Почему заутреня раньше обедни?» — то есть не приведи бог! «Что такое святой дух»! Позвольте узнать — что такое? Скажи: третье лицо святыя троицы — это им мало! Надо и им чем-нибудь отличиться — недаром они ревизоры. Озадачить нашего брата для них первое удовольствие… Ну и налаживаешь ребят на этакие фокусы…
— И отвечают?
— У меня-то? Поп-пробуй-ка у меня!.. Уж ежели я сам кого вызову — уж тот ответит… Конечно, со всеми не сладишь; где этакую ораву оболванить одному: ведь это нешто люди? — дрова, поленья… больше ничего! Ну, а уж будьте покойны. Мне нельзя как-нибудь: у меня, батюшка, семья на плечах!
Возвращаюсь к повествованию о таких явлениях осенних дней, в которых какую-нибудь роль играют деньги. К сожалению моему, таких явлений с «деньгами» в настоящую минуту в деревне крайне мало. Настоящая осень с охотами и наездами господ не начиналась, а других мало-мальски определенных или наверное ожидаемых подспорий что-то не видать. Впрочем, как ни странно это покажется, но к числу таких подспорий можно до некоторой степени причислить и войну, не в тех, конечно, видах и формах, в которых она является пред столичным читателем, а в тех, в каких доходит она до деревенского мужика. Уже было говорено, что всякое мероприятие, или столичная реформа, или столичная идея, дойдя до деревни, превращается в простое требование денег. В форме требований то людей, то подвод, то лошадей приходит в деревню и война; но, уводя людей, она аккуратно и хорошо платит за скотину. Не один из слепинских мужиков спрятал сотенную бумажку благодаря конской повинности, и есть такие, кому выпал на долю барыш.
Здесь следовало бы закончить этот отрывок из деревенского дневника, так как осенние дни не дали до сей минуты еще ничего достойного быть отмеченным, если бы, опять-таки неведомо откуда, из-под совершенно определенного факта конской повинности не вылезал на мои глаза цепляющийся за него факт неопределенной, темной глубины, самого дна деревенской жизни… Именно: у старосты Михайла Петрова (с которым читатель познакомился в начале этого отрывка), у этого умного, знающего деревенскую подноготную человека, забраковали на приеме лошадь. Михайл Петров огорчился; он уж наметил хорошенькую лошадку и норовил приобресть ее на те деньги, которые бы пришлось получить ему с ремонтера. Лошадь подходила под мерку, а между тем операция не удалась только потому, что холка у этой лошади была натерта в одном месте. Негодуя на эту холку, Михайл Петров вспомнил, что натертое место не зарастает у лошади уже третий год, стал размышлять о причине такой странности… Не размышлять же обстоятельно о натертой холке он не мог потому, что она лишила его денег (денег!) и расстроила планы. И неведомо из какой тьмы тем его осенило воспоминание о том, что лошадь эта куплена, три года тому назад, у того самого Петра-синильщика, с которым читатель также познакомился в этом отрывке.
«А ведь что-нибудь это значит, — подумал Михайл Петрович и немедленно же вспомнил, что год тому назад волк зарезал у одного крестьянина корову, купленную также у Петра… — Что-нибудь это не так! Ведь заживают же холки у других лошадей, ведь в одно лето зарастают так, как будто и натерто не было! — недоумевал он. — И потом, отчего волк не зарезал коровы; покуда она стояла на дворе у Петра, а сделал это тотчас, в тот же день, как попала к другому хозяину?»
Очевидно, что от Петра идет какое-то зло: там зарезана корова, тут не приняли лошадь — везде убыток, и все от Петра. Есть в нем что-то худое, недоброе; недаром он сидел в остроге и зол на деревню и норовит пустить красного петуха… Два такие убытка, и всё от Петра, представлялись Михайлу Петрову основательнейшими доводами в пользу того, что у Петра, или в Петре, или около Петра что-то нечисто… темно и недобро… Свернуть с пути таких подозрительных мыслей Михайл Петров не имел возможности, потому что ежеминутно его мучила мысль об убытке, о забраковании лошади, ежеминутно он должен был думать о том, что вся беда в холке, а от холки мысль переносилась на Петра, на то, что это — подозрительный человек, что это — острожник, а там само собой припоминалась корова, и от коровы опять к забраковке и т. д. Петр невольно становился, в воображении практического, «понимающего» Михайла Петрова, центром, вокруг которого вращались мысли о неудаче, об убытке, о разрушенных надеждах… И фигура Петра — темная и без того почти никем достаточно не понимаемая — становилась еще непонятнее и темней… Не прямое представление чорта, а что-то близко подходящее к нечистой силе, к чему-то таинственному и злому, незаметно присоединилось к личности Петра в воображении Михайла Петрова.