— Вашбродь! — шептал робко мастеровой. — Ужли пропаду?.. Вашскбродь!.. Неушта?.. Да, братец ты мой… Ягодка!.. Да я тебе скажу, это что такое? Игла! а-а! Вот то-то и оно! Я ей примусь орудовать — ах-ха! Долбону раз! — готово! Со святыми упокой! Прочнина на веки веков! От этого дела гонят, с иглой возьмут. Эх ты-и, бра-ат! Барин! Чуешь, что ль?.. Чудак ты!
— Что тебе? — произнес Уткин таким тоном, который прямо говорил, что слушать не хотят.
— Ну не надо! — сказал мастеровой и стал молча перекладывать что-то из-за голенища за пазуху.
Настала тишина.
— Ну посидели и пора!.. Что хорошего? — донеслось до слуха Уткина с соседней лавки.
Здесь, освещенные месяцем, сидели Надя, Софья Васильевна и Печкин.
— Посидели и будет! — повторил Павел Иваныч, боясь забрюзжать при публике, но все-таки с признаками некоторого раздражения в голосе.
— Пожалуйста, минуточку! — утомленно пролепетала Софья Васильевна.
— Да по мне, я говорю, — все одно. Только что нехорошо. Посидели — и довольно. Что торчать-то?..
— Да что же все в духоте? Господи! — как-то раздраженно сказала Софья Васильевна.
— В духоте, в духоте! — забормотал уже обыкновенным голосом Павел Иваныч: — а вот как что-нибудь случится, вот… и будет «в духоте». Ишь! вон какие шатаются! Ну чего торчать-то? Посидели, чего еще? Ну и пора. Ишь, вон какие шлюхи, ей-богу…
— Павел Иваныч! Да неужели, в самом деле, лучше сидеть в душной комнате, чем здесь? — начала было Надя; но Печкин, взбесившийся вконец, перебил ее:
— Да, вот мы тут будем умудряться: «ужели», «неужели», а вот как случится что-нибудь… Вот и «неужели» будет.
— Что же случится?
— Да, вот мы тут самое место нашли рассуждать! Самое настоящее место, очень нужно! Ведь, кажется, довольно посидели? Ну что хорошего? Ишь, вон какие шкуры…
Ему не отвечали.
Как ни была разбита голова Уткина в настоящую минуту, однако и в ней нашлось несколько доводов против того, что весьма глупо запрещать человеку дышать чистым воздухом на основании того, что кто-то шляется и что может случиться какая-то дичь. Он понял, что кто-то почему-то притесняет другого.
— Вашбродь! — буркнул мастеровой… — Извольте послушать!
— Будет, пожалуйста! — умоляющим голосом остановил его Уткин.
— Да ведь фальшивую дали… Целовальник-то, который… Рупь, например…
— Отстань!
— Да ведь лавочник-то…
— Убирайся к чорту! — вне себя воскликнул Уткин.
Мастеровой остановился, добродушно сказав: «Ну, не надо!», и снова стал рыться за голенищем, за пазухой, перекладывать что-то из шапки в рукав, из рукава в сапог.
— То есть кабы знал бы… — дребезжал Павел Иваныч… — Ну что толку? Уж, кажется, ведь довольно…
— Ну пойдем! — отрывисто сказала Надя, быстро поднялась с лавки и пошла.
Вслед за ними торопливо побежал Павел Иваныч, а через несколько минут и Уткин, сообразивший, что «тут что-то есть», пошел тоже вон из сада, куда действительно начал стекаться разбитной народ. Музыка, оставленная капельмейстером-немцем на произвол солдата-помощника, играла русские песни, по глухой аллее уже кого-то тащили будочники. Кучка молодых людей, среди которых блистала на месяце кокарда, сверкали шляпы, накрененные набок, палки, положенные на плечо, громко разговаривая, смеясь, преследовала двух дам, с бронзовыми полумесяцами в больших шиньонах и с папиросками в руках.
Уткин шел почти следом за Павлом Иванычем и его дамами. Молча прошли они пустынную площадь кремля, где у лавок бегали на веревках собаки; миновали собор, на высокий и светлый крест которого молился деревенский мужик. Месяц ярко освещал и площадь, и собор, и мужика. Уткин шел тихо, считал часы, которые с переливами били на колокольне, и молчал. И там молчали. Только Павел Иваныч, спотыкаясь о камни и стукая о них палкой, не сдерживал уже своего брюзжания.
— Ведь этак торчать… Наконец ведь это… Надо же когда-нибудь домой? Не до бела же света?
— Ведь домой идем! — говорила Софья Васильевна. — Ну что ж тут бормотать-то?
— Да то и бормотать, что дурно. Бормотать!..
— Что ж тут дурного? — говорила Надя.
— То дурное-с, что… нехорошо! Дурно, больше ничего! Дурное! Дурное, дурное, а-а… в чем дело? Наконец ошалеешь!
В таких разговорах они, наконец, достигли переулка и ворот дома Павла Иваныча.
— С нами, голубчик! — не пуская Надиной руки, умоляла Софья Васильевна. — Ночевать!
Но какая-то жажда одиночества, овладевшая Надей, на этот раз решительно победила жалость к ней. Наде захотелось быть дома одной, не говорить ни с кем, никого не слышать.
— Нет, милая, я домой! — сказала она, вытаскивая руку.
Напрасно Софья Васильевна упрашивала ее остаться, — Надя попросила кухарку проводить ее домой и ушла.
— Умру-у!.. — слышался Уткину, повернувшему за угол, голос Софьи Васильевны. — Пожалуйста! Завтра! Ра-ади бо-ога!..
— Ну что же? Идти — так идти! Не до свету же тут толкаться, — проговорил Павел Иваныч, оставшись с женой у ворот по уходе Нади.
— Иди ты, пожалуйста! — с неменьшим раздражением ответила Софья Васильевна, быстро ушла в калитку и побежала вдоль темных сеней. Тьма, духота и гниль, охватившие Софью Васильевну, едва вступила она в первую комнату, и отсутствие Нади сразу подняли ее тоску до высшей степени. Захотелось сейчас же уйти отсюда, и она бросилась к окну, не обращая внимания на то, что рукав ее платья зацепил какой-то горшок или миску, стоявший на накрытом для ужина столе, и опрокинул все это на пол.
— Это что такое? — воскликнул Павел Иваныч со двора, заслышав грохот падающей вещи. — Это еще что такое? — продолжал он, прибежав в комнату, где у окна стояла Софья Васильевна и старалась отворить плотно затворенную раму.
— Это что такое? Что такое грохнулось?..
Рама распахнулась с шумом и треском.
— Надя-а! Надя! — звала Софья Васильевна.
— То есть, я говорю, тут сам чорт не сживет! — проговорил в величайшем гневе Павел Иваныч. — Тьфу ты… боже мой!.. Ну что ты зеваешь на всю улицу?..
Софья Васильевна безответной тишиной переулка убедилась, что Надя далеко, и, не раздеваясь, как была, села, почти упала на стул у подоконника, положив на него свою голову.
— Ну какая там «Надя! Надя-Надя»… Опрокинула что-то!.. Что такое опрокинулось? — бормотал Павел Иваныч, ощупью направляясь к столу, на котором обыкновенно помещался ужин, и что-то искал руками.
— Ну вот! — бормотал он… — Так и есть!.. И соль! Э-эх-ма! Уж неужели… неужели уж нельзя?.. Так и есть!.. Протекло!.. Эх-ма-а!.. «Надя-Надя»!..
Руки его в это время шлепали по скатерти, по полу, по луже пролитых щей, и потоки гнева увеличивались с каждой минутой. Когда же, поднимаясь с полу, Павел Иваныч сам опрокинул что-то со стола, гнев его дошел до высшей степени и заставил его убежать в другую комнату.
— «Надя, Надя»! А что такое? С этими «Надями», прости господи… Тьфу!.. Ад, а не дом! — слышалось в спальне в то время, когда Павел Иваныч срывал с себя сюртук и жилет. — Посуда не посуда, бряк обземь!.. Больше нам забот нету… «Умру, умру!» А что такое — «умру!» Позвольте узнать?.. Сам чорт, кажется…
Громкие всхлипывания, донесшиеся из комнаты, где была Софья Васильевна, прервали эти речи. Павел Иваныч приостановил свои ругательства, взглянул в дверь и увидал, что жена его все лежит на подоконнике, и шляпка, надетая на ней, колышется и дрожит отчего-то. Софья Васильевна горько плакала.
Павел Иваныч поглядел на эту картину, сделал шаг вперед, попробовал было издали утешить жену, сказав: «эка важность, только пролилось...» Но видя, что это не помогает, подошел еще ближе и попробовал употребить более сильные утешения…
— Ну будет… Ну брось, ну поцелуй!.. Ну сядь на коленки…
— Отстань ты, ради бога! — вся в слезах едва проговорила Софья Васильевна и снова опустила голову.
В минуту, в две слезы ее перешли в такие громкие, пугающие рыдания, что Павел Иваныч, по мере увеличения их, сначала разинул рот, потом подался к двери и, наконец, во всю прыть бросился на улицу.