Спустя несколько дней произошло открытие школы. За несколько дней перед этим крестьянским детям было велено собираться в школу, где их будут поить чаем и угощать баранками. Барыни в этот день не было дома, и угощением заведывала одна из немок в большом кисейном чепце, который возбуждал в детях самый веселый смех, сильно сердивший распорядительницу. Поэтому ругательные фразы вроде «свинья», «чушка» я довольно рано услыхал из моей комнаты при училище, ибо будущие ученики стали стекаться в школу чуть ли не до петухов. Обещанное угощение началось, однако, не ранее как по окончании обедни. Школа наполнилась множеством ребят, вслед за которыми робкою поступью прокралось и несколько родителей, в глубоком молчании засевших в дальний угол и принимавших все меры к тому, чтобы не рассердить немку, которая раздавала баранки. Робкими глазами смотрели они на распорядительницу, столь же робко, как и дети, утирая рукавами носы.
— Мая-а!.. — запищал один мальчишка на своего соседа мужика, и вслед за тем под столом упал кусок баранки. — Пил-ламил!
Мальчик заплакал.
— Это что такое? — спросила немка, грозно взглянув на мужика и мальчика…
— Мою баланку узял…
— Я ее вам-с хотел!.. — пролепетал мужичок, поднимаясь. — Дюже много… Куды ему съесть?.. У! — сказал он мальчишке: — обрадовался!..
Мальчишке дали другую баранку.
Чай пили охотно и много. Распорядительница только успевала наполнять чашки, пододвигаемые к ней с видом необыкновенного уныния на лице. А между тем посторонние посетители, взрослые, здоровые, прослышав об угощении, прибывали с каждой минутой толпами. Дворовые, как люди более или менее навостренные, с вежливостью раскланивались с немкой и старались заискать в ее расположении.
— Какое биспакойство! Экую ораву напоить! — говорил какой-нибудь из них, подсаживаясь на уголке и перехватывая на лету чашку, которую искала чья-то другая рука.
Слова мальчишек: «мая-а!» замирали в волнах комплиментов, отпускаемых дворовыми немке, в хрустении баранок и кусков сахару и стукотне ног входящих посетителей. Распорядительница сердилась и тыкала чайником куда попало.
— Коммерзум! — возгласил хромой солдат, которого я видал в городе, проворно шагая по комнате своей деревянной ногой.
Это непонятное слово относилось к другому отставному солдату, садовнику, высокая сухая фигура которого выдвигалась между крошечными ребятами за одним из столов. Садовник ответил хромому тоже каким-то непонятным словом, и потом они по-приятельски пожали друг, другу руки.
— По-черкесски, сударыня! — сказал хромой солдат немке. — Что будешь делать! Тоже видали на своем веку… И в теплых, сударыня, и в холодных землях побывали, всяких людей повидали!
— Молчи! — сердито буркнула немка, проносясь мимо солдата с чайником.
Солдат, очевидно, был под хмельком.
— Виноват, сударыня! — заговорил он, попятившись. — А что видали на своем веку много! Ну, позвольте вам сказать, такой госпожи, такого ангела не видал, как барыня наша! Да ты поди, всю вселенную изойди, не встренешь! Перед истинным создателем говорю, не найдешь!
Немка опять оборвала солдата. Он сел за стол, но не молчал.
— Ну что она видит заместо своей доброты? — продолжал он, беседуя с садовником. — Она делает обзор хозяйству, намочится по эстих пор… Будем так говорить.
— Само собой! — сказал садовник.
— Следственно, надоть ее уважать али нет?.. Что же мужик?.. Он, неумытое рыло, и под гору и на гору едет на барской лошади, не слезает!.. «Да ты бы, нечесаная ты пакля, хуть бы на гору-то слез. Хушь бы барыню-то пожалел! а ты, такой сякой!» Ну ангел, ангел — не барыня!
Разговорчивость все более и более охватывала солдата на потеху немцев, которые столпились у дверей с сигарами в зубах и развлекались этим кормлением. Из рассказов и разглагольствований солдата я узнал, что барыня дала ему клочок земли и помогла строиться. Наплыв новых посетителей вытеснял тех, которые успели уже более или менее угоститься чаем, и таким образом, спустя несколько времени, были вытеснены хромой солдат и садовник. Они вежливо поблагодарили распорядительницу, помолились на образ и вышли.
Я пошел вслед за солдатом; мне хотелось потолковать с ним.
— Ну что? — сказал я ему, когда он, простившись с садовником тоже, должно быть, по-черкесски, заковылял было в сторону.
Солдат узнал меня.
— Ах, барин-голубчик! Жену-то? Нашел, как не найти. Э-эх, сударь!.. Верный мне сон снился, когда я сюда шел. Так-то! Барыня вон добрая землицы дала… хочу норку рыть — в караульщиках заслужу… да хушь и не рыть! Ей-богу!
— Отчего же?
— Эх, сударь! меня, друг ты мой, изувечили, видишь как? А бабу мою шибко поиспортили! Я думал — она мне жена, а она… видишь что! Стал быть, что ж мне? Она и не помнит, какой такой есть муж… Уж она отвыкла от ефтого!
Мы шли по грязной деревенской улице.
— И баба-то какая была, суды-ирь!.. Что веселые мы с ней были, что ловкие — ах!.. Меня забрили, она — и того… с горя да с горя, то с одним, то с другим! Ну и истрепали… Теперь что? — Рвань! больше ничего… Устрелись тепериче — и мне горе, и ей тоже беда. Хочет как жена — да я ей чужой! да любовник тутотко, по ночам постукивает, тоже, стало быть: «выходи, не то убью!» И меня-то боится — потому дочка есть, а чья? — и господь ведает… И дочка-то почесть сумасшедшая, по одиннадцатому году… Кормить ее мне надо — ну, бабе стыдно, и бьет дочку, чтоб мне в угоду… Да и прежде, когда еще только по вольному обращению пошла, и то все била ее… «Как вспомню про тебя… (стал быть, про меня) — так бить ее… проклятую!..» ну а тоже — любит… Так у нас: — только мучение! К вину приучена… хочет-хочет, в хозяйстве ничего не умеет… бьется-бьется — толку нету, и выпьет! Кажется, пошел бы да в речку, ей-богу, право! Ну все будто надеешься… авось господь!..
Солдат шел молча и дышал тяжело.
— Вот где мое гнездо будет, коли бог даст! — сказал солдат, остановившись около одного пустыря, начинавшего застраиваться.
Небольшой лоскуток земли был обнесен низеньким плетнем; в одном углу стоял крошечный сруб величиной с будку, а к нему примазывалась, из простой земли и навоза, другая половина будущего дома. На пустоши валялось два-три бревна да несколько охапок соломы.
Мы стояли за плетнем и не подходили к дому.
— Строюсь кое-как… Что бог даст! Авось и жена… Вон жена-то — эва она!
Из-за сруба, не обращаясь лицом к нам, вышла сгорбленная женщина с лопатой в руках и пошла туда, где должен быть огород. Она была грязно одета, еле плелась, хромая на одну ногу, которая была обвязана грязными тряпками.
— И самое-то жаль! — сказал солдат. — Гулянки-гулянки, а тоже, поди, любовники-то колачивали как! Совсем ровно дурашная стала… Скучит да пьет… Э-эх-ма-а!
Солдат махнул рукой и с горьким вздохом попросил у меня табачку.
Я пригласил солдата к себе, и он сделал то же в свою очередь.
Расставшись с солдатом, пошел я опять в школу; но там уже заседали кучера; ребят и немки не было. Сидеть в своей пустой каморке, в которой только раздавался стук маятника, было тоже не весело, и я опять пошел к Ивану Николаичу.
— Поедем, барин, в город! — сказал он мне. — К ночи домой. Прокатишься…
Я был рад как-нибудь занять время, и мы поехали.
— За хорошенькими! — сказал Иван Николаич жене, выезжая со двора. — Теперь месяца на два завалюсь!
— Хушь совсем не приезжай! — ответила та с крыльца и долго стояла, провожая нас.
В городе мы заезжали в лавки, ходили довольно долго по базару, где Иван Николаич закупил чай, сахар, свечи и проч.
— Теперича, милый друг, — сказал он, «справив» свои дела, — заверну я к куму, а ты к маменьке поди, проздравь, праздник!.. Вечером заеду.
По случаю воскресного дня у матушки был пирог, и по обыкновению присутствовал Семен Андреич. Он уже плотно закусил и выпил и почему-то сильно волновался.
— Признаюсь, — говорил он матушке: — по мне, как вам угодно, а что ежели на вашем месте, я бы его на порог не пустил. Как угодно!