Час или два протолклись мы на месте. Возможность разрушить матушкин пирог, помимо темных сил, имеющих разрушить его только впоследствии, удерживала меня от вмешательства, которое могло уничтожить дело пирога в самом начале, не принеся делу полушубков существенной пользы. Меня не знали и слушать меня не стали бы…
Часа через два старшина объявил, что «скоро будут», а теперь пошли к барыне кушать чай. Чай кушали тоже не менее двух часов, в течение которых толпа промокла, осоловела и как бы задремала, поеживаясь плечами и посылая по временам кому-то «в рот» галку, шило, муху и даже пирог с кашей. Был в течение этого времени момент, что Иван Николаич как бы что-то надумал, стремительно запахнувшись и кашлянув, как бы вознамерился что-то предпринять, но вдруг нагнулся к моему уху и шопотом рассказал историю о том, как в некотором уезде мужики единогласно выбрали одного гласного, а потом сами же и высекли его, после чего присутствовать в собрании он не мог. Оказывалось, что там, где, по мнению Ивана Николаича, сватевья, зятевья и шуревья оцепили мужичий мир со всех сторон, изобретены ими не хитрые, но тем не менее весьма существенные «средствия» к устранению от себя всякого вреда, могущего произойти из мужицкого лагеря. Анекдот был очевидно невероятный; но Иван Николаич, не желая на старости лет быть высеченным, запахнувшись, попятился назад, хотя и надеялся, что, «подумавши хорошенько, надо бы… А вдруг-то, брат, нельзя!»
Наконец «прибыли». Все проснулось, сгрудилось у крыльца волостного правления в кучу и долго, долго мочило свои головы, уже не прикрытые шапками…
— Господа! — возглашено было, наконец, с крыльца. — Вы должны произвести выборы гласных в предстоящее земское собрание… Конечно, я не имею прав… Это — дело ваше… но с своей стороны я бы полагал, что Леонид Петрович может быть надежным вашим представителем, и поэтому, кто согласен покончить избранием Леонида Петровича, надевайте шапки и ступайте по домам! — заключил оратор внезапно и громко.
— Идем, ребята, по домам!.. — гаркнул старшина, как бы бросаясь от крыльца…
— Эй! ребята! По домам! — загудело в промокшей толпе.
Все зашевелилось, стало надевать мокрые шапки, тронулось, разбрелось и расползлось по грязи, хряская лаптями, скрипя телегой.
— Готово-о-о! — слышалось где-то…
— Ай будя?
— Будя-а-а!
— Шаба-аш!
Иван Николаич плюнул, крепко-накрепко запахнулся, еще плюнул и нахлобучил картуз на самые уши.
Тут уж я не вытерпел: — «настрочил»-таки корреспонденцию. А скоро пришлось настрочить и другую: «„Мироновская“ община была предана суду».
На этом дневник оканчивается. — Внизу приписано другими чернилами:
«…Почти год после отъезда моего из города ***,где пришлось оставить и сестру и мать — оставить на произвол темных сил, — не имел я от них такой тягостной вести, как та, которая пришла сегодня: „Вася! Вася! — пишет мне сегодня сестра, — я не могу, не могу больше! Возьми меня, возьми нас отсюда!..“
Что мне делать?..»
Наблюдения одного лентяя
«Наблюдения одного лентяя» (очерки провинциальной жизни) хотя по внешности и не имеют прямой связи с двумя предшествующими частями «Разоренья», тем не менее мы помещаем и их под одним общим заглавием, так как люди, о которых говорится в этих очерках, переживают те же самые заботы и затруднения, которые сулило им время «разоренья» старых порядков.
Глава первая
О моем отце, о «порядке», о моей лени и о прочем
…У ворот нашего дома и до настоящего времени сохранилась скамеечка, на которой по вечерам сиживал мой отец и бранился. Не было человека добрее его, и не было такого неусыпного ворчуна, как он. Ворчанье и брань, сыпавшиеся из его уст на самые разнородные предметы, не всегда были ясны обывателям подгородной слободки, где жил отец, содержа фруктовый сад. Смысл речей моего отца, чувствовавшего потребность касаться предметов, о которых отвык рассуждать простонародный ум, затемнялся собственным его невежеством, необразованием, водкой, непрестанной его спутницей, и некоторою долею того русского чудачества, которое является у простого человека, зачуявшего в своей голове необыденный ум. Ввиду всего этого нетрудно понять, что отца моего вся слобода считала за тронувшегося, сумасшедшего, чудака и пьяницу. Мне, шестилетнему слобожанину, тоже не была тогда понятна отцовская речь; но, не понимая ее, я любил в этой речи и вообще в разговоре отца его манеру, постоянная бойкость и насмешливость которой невольно убеждали меня, что он прав, что человек, заспоривший с ним, ушел от него в дураках.
Теперь, когда мне много раз приходилось думать о моем детстве, об отце, я выучился отчасти понимать его запутанные речи и нахожу, что, несмотря на разнообразие предметов, которых касалась эта речь, и ее неизменно бранный тон, — в ней постоянно слышалось слово «душа», постоянно тосковалось «о душе», о ее погибели, о том, что ее забыли. Рекомендуя моего родителя, я считаю нужным остановиться именно на этой общей черте его ругательств, потому что она много значит для меня, потому что она выходила не из простой болтовни.
— Плевать я хотел на твои богатства! — кричал мой отец, сидя на лавочке в одной рубашке и обращая речь к богатому соседу дворнику, который вечерком пришел посидеть с ним так, просто.
— Потому, — продолжает отец: — в нонешнее время некуда мне и деть-то его по душе… Видишь, что ли?
— То-то, у тебя не густо, так ты и «не надо!» — с иронией бубнит сосед; но отец прерывает его на первом же слове.
— Дубина моздовская! Видал я деньги на своем веку, не твоим чета!.. Пропил я их, деньги-то, нищий теперь, а давай ты мне их, так не возьму-у, да-а!.. Не надо мне их, потому душа не может по нонешнему времени сделать мне указания, куда их деть. Разучилась она, душа-то наша, о себе… Ты вот что мне ответь, — вдруг с большим ехидством в фигуре и голосе восклицает отец: — отвечай, на какой рожон ты деньги копишь? Зачем тебе тыщи? Давай ответ!
— Тыщи-то?
— Д-да! Пятьдесят лет ты деньгу набивал, полсотни годов ты бился, можно оказать, как собака… Как ты теперича их истратишь-то с толком, «по душе»? Отвечай мне на это: тогда я с тобой могу поддерживать разговор.
— Ах ты, башка, башка! — удивляется купец. — Не истратить денег? Чай, и ты на это дело мастер был… Ты наживинко вот!
— Тебе, дубине, делают вопрос, так ты давай ответ! Что ты хвостом-то вертишь? Нешто я о наживе говорю? Махлак ты этакой! С умом ли можешь ты их истратить по нонешнему вр-ремени?.
— Проломная голова! — горячится купец. — Есть у тебя дети-то, у шишиги?
— Есть дети. Ну?
— Ну и у меня есть!
— Ну?
— Что еще? Что нукаешь?.. Для детей наживаю… Гвоздь каленый!
— Для дет-тей? — переспрашивает отец и, ударив себя по колену, произносит: — Пач-чему? Почему для детей?
С злейшей иронией в губах смотрит он в сторону, прислушиваясь к ответу собеседника, и чувствуется, что у него уже есть наготове вернейшие средства разбить этот ответ в пух и прах.
— Не отчитывали еще тебя?.. — трунит собеседник.
— Нет еще, не отчитывали! — самодовольно потряхивая головой, произносит отец. — Тебя вот сначала от одури отец дьякон отчитает, тогда уж и меня… А ты ответ-то дай!..
— Надо бы, право, надо бы тебя отчитать…
— Давай ответ на вопрос!.. Спрячь хвост-то — будет вилять!.. Давай-ко ответ-то… пивной ты котел!
— Ответ тебе? — горячится купец, придвигаясь к отцу.
— Д-да! Ответ! Язык имеешь?
— Имею я язык, крыса эдакая! Им-мею! Ответ, что ли, тебе надо, Искариоту?
— Ответу давай, толстомясая дурь!
— На тебе ответ, купорос ты астраханский, н-на! В лаптях я пришел в город, вахлаком со щепки начал, семью имею, дом имею, деньги им-мею… Зачем? Да хоть дочь я свою из деревенских девок выведу в люди-и!
— За благородного? — быстро вставляет свое словечко отец.