— В полночь?
— Пополуночи, матушка, в сам-мую пополуночи.
И они оба вздыхали.
По мере того как мы подвигались все ближе и ближе к городу, толпы богомольцев стали увеличиваться; по дороге все чаще и чаще стали проноситься экипажи и нарочно устроенные на случай праздника кибитки из рогож, трепавшихся по сторонам телеги; народу ехало много. На двенадцатой версте от постоялого двора в большую губернскую дорогу впадала другая такая же большая дорога, шедшая на Москву; и с этого впадения количество богомольцев и повозок с пассажирами еще более увеличивалось. Ходьба целого дня достаточно уже утомила нас, и мы приняли предложение какого-то ямщика, который громким голосом кричал, обращаясь к богомольцам:
— Два места есть; православные, садись! Недорого возьму! Звон прозеваешь! Эй!
За рубль серебром мужик согласился нас довезти до города, и мы, забравшись в просторный и круглый, как орех, тарантас, необыкновенно покойно сидевший на сломанных и перевязанных веревками дрогах, очутились в обществе купца и купчихи.
После обычных вопросов: «не к угоднику ли, батюшка?», сказанных тоже старушечьим тоном, почему-то необходимым при разговоре об угодниках божиих и вовсе ненужным этому купцу, когда он в своей лавке продает гнилой товар, после этого вопроса, на который мы дали утвердительный ответ, опять послышалось знакомое нам:
— То-то, говорят, хорошо-то!
Это сказала купчиха и вздохнула.
Купец, ее супруг, только вздохнул и, не имея, вероятно, возможности выяснить свой вздох словами, обратился к кучеру с вопросом:
— Это как деревня-то называется?
— Не знаю.
— Это — Красные Дворы, — ответил купец сам себе, ибо давно знал эти места, как свои пять пальцев.
Мы молчали.
— А что, господа, — сказал купец: — в котором часу в обители начало звону будет?
— В полночь! — отвечали мы.
— В полночь! — сказал купец. — Как чудесно!
Купчиха вздохнула. Она ехала к угоднику от стрельбы в голове.
— В полночь! — повторил купец. — Правда ли, нет ли, не знаю, сказывают, всенощная оканчивается в двенадцатом часу, а через час служение?
— Не знаю, — сказал я. — Мы в первый раз.
— Гм! В первый… Сказывают, дюже хорошо.
— Говорят, что хорошо.
— Хорошо!
Купчиха, ударясь о косяк виском, вздохнула и перекрестилась. Разговор пресекся. Съестной взгляд на вещи не приличествовал купцу по его состоянию и положению, а насчет звону много не наговоришь.
— Это какая деревня-то? — спросил он опять ямщика.
— Не знаю! — отвечал тот.
— Это Мымриха…
Разговор было опять пресекся; но неожиданно враг попутал купца, и он произнес:
— Тут воров теперича наползло — господи, боже мой!
— Где именно?
— А вокруг обители, страсть одна! Тут воры шатаются целыми табунами, из одной обители в другую так и переваливают. Меня раз как обчистили; дело было так…
Начался длинный, длинный рассказ про воров, сразу ожививший нашу, до сих пор довольно натянутую, беседу. Сначала купец рассказал, как его обокрали у Митрофания; потом купчиха начала рассказывать про свояченицу, которую среди бела дня обокрали наиобразцовейшим образом. Интересны были не процессы кражи, а оживление, с которым шел этот разговор.
Видно было, что купец ехал поразмять кости, засидевшиеся за прилавком, и отвести душу, одеревеневшую от постоянного сосредоточения на том, что «уступить нельзя» и «самим дороже».
Мы так подружились, что купец предложил нам отправить жену в странноприимный дом, а сам хотел остаться с нами где-нибудь в трактире.
— Всё чайку попьем! — сказал он.
— Перекрестись! — дернула его за руку жена: — аль не видишь? — колодец святой!
Купец снял шапку, перекрестился и сказал:
— Право, попили бы, господа?
Далее шел разговор о нынешних и старых временах. Сущность разговора была та, что теперь пошло в ход мошенничество, тогда как прежде его и слыхом не было будто бы слышно.
Между тем на дворе темнело сильно; ночь была жаркая, с тучами, без звезд.
Вдали, в стороне уездного города, виднелись огоньки, и ярко горела внутренность соборного купола над мощами угодника.
Фигуры богомольцев поминутно мелькали целыми толпами мимо нашего тарантаса.
— Марья Кузьминишна! — дернув за рукав жену и указывая ей на купол, произнес купец: — Глянь: кумпол-то!
Купчиха глянула и перекрестилась:
— Уж как хорошо!
— Дивно! — сказал купец; но намерения своего отправиться с нами в трактир не бросил.
Когда тарантас наш заколесил по темным, изрытым канавами и ямами улицам уездного города, он опять сказал жене:
— Право, тебе к Амелфе бы Тимофевне, в странноприимный! По крайности спокойнее.
— Ну-к что ж!
В голосе купчихи слышалось недовольство, несмотря на то, что муж говорил, по-видимому, ласково; по всей вероятности, она коротко знала, что значат эти ласковые приглашения. Сдав жену в странноприимный дом, купец громко крикнул извозчику: «пошел!» и, судя по жесту, употребленному им при этом, намерен был провести время весело.
— В первом часу звон-то? — спросил он у извозчика.
— В первом.
— Теперь девятый час. Пошел! Еще много времени, валяй к Синицыну!
У Синицына был трактир, где мы нашли водку и жареную рыбу. Но оживленной беседы с купцом не состоялось: усталость клонила нас ко сну. Павлуша Хлебников совсем раскис, ничего не слыхал и не понимал, и когда мы, наконец, улеглись все трое в том же тарантасе на дворе, так как во всем городе не было угла, где бы уже не было набито битком, он заснул как убитый. Мы лежали рядом с купцом и молчали. О чем было говорить нам? Купец, видимо, настроивался на религиозный лад. На этот лад настроивалось, кроме нас, множество народу, лежавшего тоже в тарантасах и телегах, которыми был загроможден двор. Но, как они ни налаживались, ничего не выходило, кроме вздохов и вопросов о звоне.
— Когда звон-то? — слышалось в одном углу.
— В первом часу, — отвечало сразу человек пять.
— В первом?
— В первом часу звон.
— Что это?
— Про звон спрашивают.
— Про звон?
— Про звон.
— Звон в первом часу.
— Да я так и сказал.
— А-а! Я не расслышал. А звон тут точно в полночь начинается.
И потом:
— О-ох, господи, батюшка!
Или:
— Хорошо! дюже хорошо!
Я заснул.
Когда я проснулся, звон был уже в полном разгаре. На дворе все копошилось и суетилось; тут купец причесывал гребнем мокрые волосы; там богомольцы умывались, утираясь полами и шапками; народу было везде множество, хоть было только шесть часов утра. Купца уже не было. Не беспокоя Павлушу, крепко спавшего, я пошел в монастырь.
У монастырских ворот торговали свечами, иконами, книгами. Тут же была небольшая ярмарка: около палаток толпились красные полки деревенских женщин. Слепые пели стихи, нищие просили милостыню, торгаши кричали с покупателями. В монастырских воротах стоял стол со множеством стклянок и бутылок, наполненных деревянным маслом из лампадок, горящих над гробницею угодника. Простые деревенские женщины, больные, увечные, толстые купчихи толпами подходили и пили по стаканчику, не обращая внимания на то, что иногда в масле чернел кусок фитиля.
— Ваше благородие! — весело произнес купец, встречая меня. — Что долго почивали?
— Устал.
— А канпанион?
— Он еще спит.
— Хе-хе-хе. Богомольцы! Разве так можно? А я уж приложился.
— Уже?
— Эво! А вы?
— Я вот сейчас.
— Пойдемте, я еще раз приложусь вместе с вами.
В это время из толпы народа пробралась к нам купчиха и, запыхавшись, произнесла, обращаясь к мужу:
— Приложился?!
— Как же!
— А в старом приделе?
— В каком?
— Где рака?
— Это где же?
— Да вон, вон, иди скорее! а то набьется народу…
— Иди!
— Пойдемте скорее! — сказал купец, торопясь идти.
— Ай не были? — спросила купчиха меня.
— Да народу много, не проберешься.
— Ах, молодые люди! Уж на что мы, женщины, уж, кажется, «дряни» считаемся, а и то пробились… Идите скорее!