Так и пошло дело. Страх въедался в детей, рос, рос; бестолковщина растеряевских нравов, намеревавшихся идти по прадедовским следам не думавши, запуталась в постоянных понуканиях жить сколько-нибудь рассуждая. Растеряева улица, для того чтобы существовать так, как существует она теперь, требовала полной неподвижности во всем: на то она и «Растеряева» улица… Поставленная годами в трудные и горькие обстоятельства, сама она позабыла, что такое счастье. Честному, разумному счастью здесь места не было.
Не имея охоты оставаться в чайной, Порфирыч потихоньку спустился вниз, где были устроены две комнаты для детей.
У маленького продолговатого окна стояла дочь генерала с лицом, убитым какою-то тупою ненавистью. Яркое вечернее небо так приветно сияло перед ней, и чем больше прелести прибавлялось в нем, тем тупее, злее делалось лицо девушки, потому что бестолково возмущенная душа ее упорно отталкивала эту, посылаемую небом, ласку.
— Семен! — нетерпеливо и раздраженно заговорила она, — отдай мою книгу… я читаю… Отдай!
Семен лежа держал в руках книгу, бегал глазами по строкам и не видел ничего, подавленный тою же, висевшею надо всем домом, тупою тоской…
— Отдай мою книгу-у! Семен!
Книга с шумом летит в угол.
— Свинья!
— Скатина!..
Прохор Порфирыч потихоньку поднялся с дивана и ушел.
На дворе он увидел генерала, который вытащил из сада и молча бросил под сарай срубленную вербу.
Очутившись за воротами, Порфирыч вздохнул свободнее, снова выпустил и растопырил концы галстука и весело тронулся в путь, намереваясь сделать еще один визит, столько же веселый, сколько и необходимый в видах расчета.
Стоял душный летний вечер; скромные обыватели переулков, по которым шел он, не зажигали огней и все «высыпали» за ворота или высунулись в окна, полураздетые от духоты.
В открытое окно из неосвещенной комнаты доносились звуки гитары, и кто-то пел:
Становилось темнее и свежее.
Прохор Порфирыч стоял под окном маленького домика, выходившего окнами на площадь, носившую название «плацпарада»: обыкновенно здесь происходят разного рода военные упражнения гарнизонных солдат; окно, с большим косяком кумачу в виде занавески, было открыто. Перед ним сидела девица с папироской и с необыкновенно аляповатой грудью, подпиравшей в подбородок.
Распространяя вокруг себя удушливый запах душистого мыла и розового масла, девица едва касалась губами папироски и пискливо говорила Порфирычу:
— Вы бы его привели сюда.
— Пом-милуйте, Таиса Семеновна! Тогда для них не будет этого, так сказать, рвения… Капитон Иваныч не такой человек.
Им много будет приятнее, когда ежели в случае, тайно!
Девица улыбнулась.
— Именно правда! — подтвердила изнутри комнат «тетенька». — Для мужчины первое дело — не подавай виду!
Особливо из купеческого сословия, он готов, кажется, себя заложить.
— Да как же-с! дело известное! Он в ту пору, то есть в случае интерес… Он тут голову прошибет, а уж доберется. По этому случаю, Таиса Семеновна, вы с Капитон Иванычем обойдитесь строго!.. «Эт-то что такое? Как вы осмеливаетесь?», а потом маленичко сдайтесь: «А конечно, мол, я точно без памяти от вашей красоты…» Ну, и прочее…
— Именно правда! — прибавила тетка. — Дай тебе господи за это всякого счастия!.. Как ты нам от души, так и мы тебе.
— Я истинно только из одного, что вижу я вашу доброту…
— И господь тебя не оставит… Это все зачтется.
— Я так думаю!
Тетенька удалилась в другую комнату; Прохор Порфирыч облокотился на подоконник и покуривал папироску, пуская дым в сторону, для чего всякий раз поворачивал голову назад.
Разговор принял более умозрительное направление: толковали о том, кто вероломнее. Девица доказывала против «мускова полу», Порфирыч выводил начистоту «женскую часть».
В другой комнате послышалось бульканье наливаемой жидкости.
— Тетенька! — сказала девица. — Хоть бы вы чуточку подождали… Ну, приедет кто?..
— Я каплю одну. Да опять и так думаю, пожалуй, что никто и не приедет, время постное.
Заскрипела кровать; тетенька легла спать.
— О-о, господи-батюшка, — шептала она, изредка икая… — сохрани и помилуй нас!
В это время к дому с грохотом подкатила пролетка, и с нее свалилось на землю три человека.
Послышалось непонятное мычанье.
— Тетенька! гости! — вскрикнула девица, подлетая к зеркалу и оправляя волоса. — Запирайте ставни.
IV. Суббота
В субботу мрачная физиономия Растеряевой улицы несколько оживает: в домах идет суетня с мытьем полов и обметаньем потолков, молотки на фабрике валяют с особенной торопливостью, на улице заметно более движения. Все полагают, что завтра, в воскресенье, почему-то будет легче на душе, хотя в то же время все вполне достоверно знают, что и завтра будет такая же смертельная тоска и скука, только слегка подрумяненная густым колокольным звоном да огромными пирогами, густо намасленными маслом. У генерала Калачова топят баню в складчину — кто дрова, кто воду; вследствие этого через улицу бегают девки, кучера, солдаты с водоносами, ушатами. В бане, по причине стечения множества субъектов обоего пола, идут веселые разговоры. Между вкладчиками, людьми благородными, вследствие разных «амбиций» происходят стычки за первенство обладания баней прямо после выхода генерала. Случаются поэтому ссоры.
Часов с шести вечера оживление еще приметней. Вместе с трезвоном колоколов поднимается стук дрожек и пролеток, развозящих по церквам православных христиан. Торопливо возвращаются с фабрик работницы, женщины и девушки; самоварщики целыми фалангами тащат ярко вычищенные самовары в склады; у каждого в руках по две штуки; изредка они останавливаются, становят ногу на тумбу и поправляются с своей ношей, подталкивая ее коленом. На фабриках идут расчеты.
В огромной комнате с низкими сводами столпился рабочий народ с книжками в руках и с крайне тревожными лицами: ждут расчета. И странное дело: как нетерпеливы они в то время, когда хозяин как-то бестолково оттягивает минуту расчета, разговаривая с приказчиком о совершенно посторонних предметах, столько же народ этот делается робким, трусливым, даже начинает креститься, когда наконец настает самая минута расчета и хозяин принимается громыхать в мешке медными деньгами. Начинается шептанье; передние ряды ежатся к задней стене; иные, закрывая глаза и заслонившись расчетной книжкой, каким-то испуганным шепотом репетируют монолог убедительнейшей просьбы хозяину: «Самойл Иваныч!., ради господа бога! Сичас умереть, на той неделе как угодно ломайте… Батюшка!..» Другие, рассматривая книжки один у одного, фыркают и исчезают в толпе.
— Пожалуйте лащет! — произносит мальчишка лет девяти, в синей рубахе, босиком, с растопыренными волосами.
Хозяин удивленно взглядывает на него через очки и обращается к приказчику
— Это что ж такое? Откуда он?
— Да я, признаться, Самойл Иваныч, — говорит приказчик, тронув шею и складывая руки назади, — признаться сказать, в эфтим не могу вас удостоверить… то есть откуда он взялся.
— Давно ли он?
— Да боле, пожалуй, недели… Эт-та, ежели изволите вспомнить, на прошедшей неделе хлеб у нас ссыпали… Ну, я обнакновенно в сарае-с! хлопоты… Вижу, стоит посередь двора вот этот самый кавалер… Я, признаться, крикнул ему:
«будет, мол, тебе башку-то чесать, иди помогай!..» Н-ну, он и стал… Дали ему потом в кухне поесть… Так вот и того… кое-что помочи дает-с.
— Пожалуйте лащет! — настоятельно повторил мальчик.
— Тебя кто это научил расчету-то просить?
— Большие научили…
— Большие? Ну, это они для смеху.
В толпе смеются, мальчишка молчит…
— Мать-то есть у тебя? — спросил хозяин.
— Нету, я теткин.
— Стало быть, от тетки родился?
Раздался дружный смех толпы, и сам хозяин весело закряхтел от своего смешного вопроса. Мальчишка в первый раз задумался над своим происхождением.