— Да, с чего? — повторил я. — Оставил бы ты их у Василья…
— Ну, нет, — перебил Давыд. — Это шалишь! Но что мы с ними теперь сделаем?
— Да! Что?
Мы оба уставились на часы — и задумались. Украшенные голубым бисерным шнурком (злополучный Василий впопыхах не успел снять шнурок этот, который ему принадлежал) — они преспокойно делали свое дело: чикали — правда, несколько вперебивку, — и медленно передвигали свою медную минутную стрелку.
— Разве опять их зарыть? Или уж в печку их? — предложил я наконец. — Или вот еще: не поднести ли их Латкину?
— Нет, — ответил Давыд. — Это всё не то. А вот что: при губернаторской канцелярии завели комиссию, пожертвования собирают в пользу касимовских погорельцев. Город Касимов, говорят, дотла сгорел, со всеми церквами.* И, говорят, там всё принимают: не один только хлеб или деньги, — но всякие вещи натурой. Отдадим-ка мы туда эти часы! А?
— Отдадим! отдадим! — подхватил я. — Прекрасная мысль! Но я полагал, так как семейство твоих друзей нуждается…
— Нет, нет; в комиссию! Латкины и без них обойдутся. В комиссию!
— Ну, в комиссию — так в комиссию. Только, я полагаю, надо при этом написать что-нибудь губернатору.
Давыд взглянул на меня.
— Ты полагаешь?
— Да; конечно, много нечего писать. А так — несколько слов.
— Например?
— Например… начать так: «Будучи…» или вот еще: «Движимые»…
— «Движимые»… хорошо.
— Потом надо будет сказать: «Сия малая наша лепта…»
— «Лепта»… хорошо тоже; ну, бери перо, садись, пиши, валяй!
— Сперва черновую, — заметил я.
— Ну черновую; только пиши, пиши… А я их пока мелом почищу.
Я взял лист бумаги, очинил перо; но не успел я вывести наверху листа: «Его превосходительству, господину сиятельному князю» (у нас тогда губернатором был князь X.), как я остановился, пораженный необычным шумом, внезапно поднявшимся у нас в доме. Давыд тоже заметил этот шум и тоже остановился, подняв часы в левой, тряпочку с мелом в правой руке. Мы переглянулись. Что за резкий крик? Это тетка взвизгнула… а это? Это голос отца, хриплый от гнева. «Часы! часы!» — орет кто-то, чуть ли не Транквиллитатин. Ноги стучат, скрыпят половицы, целая орава бежит… несется прямо к нам. Я замираю от страха, да и Давыд бел, как глина, а смотрит орлом. «Василий, подлец, выдал» — шепчет он сквозь зубы… Дверь отворяется настежь… и отец в халате, без галстуха, тетка в пудраманте*, Транквиллитатин, Василий, Юшка, другой мальчик, повар Агапит — все врываются в комнату.
— Мерзавцы! — кричит отец, едва переводя дыхание… — Наконец-то мы вас накрыли! — И, увидав часы в руках Давыда: — Подай! — вопит отец, — подай часы!
Но Давыд, не говоря ни слова, подскакивает к раскрытому окну — и прыг из него на двор, да на улицу!
Привыкший подражать во всем моему образцу, я прыгаю тоже, я бегу вслед за Давыдом…
«Лови! держи!» — гремят за нами дикие, смятенные голоса.
Но мы уже мчимся по улице, без шапок на головах, Давыд впереди, я в нескольких шагах от него позади, а за нами топот и гвалт погони!
Много лет протекло со времени всех этих происшествий; я не раз размышлял о них — и до сих пор так же не могу понять причины той ярости, которая овладела моим отцом, столь недавно еще запретившим самое упоминовение при нем этих надоевших ему часов, как я не мог понять тогда бешенства Давыда при известии о похищении их Васильем! Поневоле приходит в голову, что в них заключалась какая-то таинственная сила. Василий не выдал нас, как это предполагал Давыд, — не до того ему было: он слишком сильно перетрусился, — а просто одна из наших девушек увидала часы в его руках и немедленно донесла об этом тетке. Сыр-бор и загорелся.
Итак, мы мчались по улице, по самой ее середине. Попадавшиеся нам прохожие останавливались или сторонились в недоумении. Помнится, один отставной секунд-майор, известный борзятник, внезапно высунулся из окна своей квартиры — и, весь багровый, с туловищем на перевесе, неистово заулюлюкал! «Стой! держи!» — продолжало греметь за нами. Давыд бежал, крутя часы над головою, изредка вспрыгивая; я вспрыгивал тоже и там же, где он.
— Куда? — кричу я Давыду, видя, что он сворачивает с улицы в переулок, и сворачивая вслед за ним.
— К Оке! — кричит он. — В воду их, в реку, к чёрту!
— Стой, стой, — ревут за нами…
Но мы уже летим по переулку. Вот нам навстречу уже повеяло холодком — и река перед нами, и грязный крутой спуск, и деревянный мост с вытянутым по нем обозом, и гарнизонный солдат с пикой возле шлагбаума; тогда солдаты ходили с пиками…* Давыд уже на мосту, мчится мимо солдата, который старается ударить его по ногам пикой — и попадает в проходившего теленка. Давыд мгновенно вскакивает на перила — он издает радостное восклицание… Что-то белое, что-то голубое сверкнуло, мелькнуло в воздухе — это серебряные часы вместе с бисерным Васильевым шнурком полетели в волны… Но тут совершается нечто невероятное! Вслед за часами ноги Давыда вскидываются вверх — и сам он весь, головою вниз, руки вперед, с разлетевшимися фалдами куртки, описывает в воздухе крутую дугу — в жаркий день так вспугнутые лягушки прыгают с высокого берега в воду пруда — и мгновенно исчезает за перилами моста… а там — бух! и тяжкий всплеск внизу…
Что со мною стало — я совершенно не в силах описать. Я находился в нескольких шагах от Давыда, когда он спрыгнул с перил… но я даже не помню, закричал ли я; не думаю даже, что я испугался; я онемел, я одурел. Руки, ноги отнялись. Вокруг меня толкались, бегали люди; некоторые из них мне показались знакомыми: Трофимыч вдруг промелькнул, солдат с пикой бросился куда-то в сторону, лошади обоза поспешно проходили мимо, задравши кверху привязанные морды… Потом всё позеленело, и кто-то меня сильно толкнул в затылок и вдоль всей спины… Это я в обморок упал.
Помню, что я потом приподнялся и, видя, что никто не обращает на меня внимания, подошел к перилам, но не с той стороны, с которой спрыгнул Давыд: подойти к ней мне показалось страшным, — а к другой, и стал глядеть на реку, бурливую, синюю, вздутую; помню, что недалеко от моста, у берега, я заметил причаленную лодку, а в лодке несколько людей, и один из них, весь мокрый и блестящий на солнце, перегнувшись с края лодки, вытаскивал что-то из воды, что-то не очень большое, какую-то продолговатую, темную вещь, которую я сначала принял за чемодан или корзину; но, всмотревшись попристальнее, я увидал, что эта вещь была — Давыд! Тогда я весь встрепенулся, закричал благим матом и побежал к лодке, проталкиваясь сквозь народ, а подбежав к ней, оробел и стал оглядываться. В числе людей, обступивших ее, я узнал Транквиллитатина, повара Агапита с сапогом в руке, Юшку, Василья… Мокрый, блестящий человек выволок под мышки из лодки тело Давыда, обе руки которого поднимались в уровень лица, точно он закрыться хотел от чужих взоров, и положил его в прибрежную грязь на спину. Давыд не шевелился, словно вытянулся, свел пятки и выставил живот. Лицо его было зеленовато, глаза подкатились, и вода капала с головы. Мокрый человек, который его вытащил, фабричный по одежде, начал рассказывать, дрожа от холода и беспрестанно отводя волосы ото лба, как он это сделал. Очень он прилично и старательно рассказывал.
— Вижу я, господа, что за причина? Как ахнет этта малец с мосту… Ну!.. Я сейчас бегом по теченью вниз, потому знаю — попал он в самое стремя, пронесет его под мостом, ну, а там… поминай, как звали! Смотрю: шапка така́ мохнатенькая плывет, ан это — его голова. Ну, я сейчас живым, манером в воду, сгреб, его… Ну, а тут уже не мудрость!
В толпе послышалось два-три одобрительных слова.
— Согреться теперь тебе надо, пойдем шкальчик выкушаем, — заметил кто-то.