— С ломовским семейством изволили быть знакомы? — внезапно, напряженным голосом спросил меня бригадир.
— Какое такое ломовское семейство?
— Какое? — Ну, Федор Иваныч, Евстигней Иваныч, Алексей Иваныч жид, ну, Феодулия Ивановна грабительница… а там еще…
Бригадир вдруг умолк и потупился.
— Самые им близкие были люди, — наклонясь ко мне, шепнул Наркиз, — чрез них, чрез самого этого Алексея Иваныча, что жидом они обозвали, да еще через одну Алексей Иванычину сестрицу, Аграфену Ивановну, — они, можно сказать, всего состояния лишились.
— Что ты там об Аграфене Ивановне толкуешь? — воскликнул вдруг бригадир, и голова его поднялась, белые брови нахмурились… — Ты смотри у меня! И какая она тебе Аграфена? Агриппина Ивановна — вот как надо… ее называть.
— Ну-ну-ну-ну, батюшка, — залепетал было Огурец.
— Ты разве не знаешь, что про нее Милонов-стихотворец сочинил?* — продолжал старик, внезапно войдя в совершенно мною неожиданный азарт. — «Не брачные свещи возженны, — начал он нараспев, произнося все гласные в нос, а слоги «ап» и «ен» — как французские an, en, — и странно было слышать из уст его эту связную речь, — не факелы…» Нет, это не то, а вот:
Это про нас. Слышишь?
А ты — Аграфена!
Наркиз усмехнулся полупрезрительно, полуравнодушно.
— Эх-ма, каженник![15] — проговорил он про себя. Но бригадир уже опять потупился — удочка вывалилась из его руки и соскользнула в воду.
— А что, как я погляжу, дело-то наше — дрянь, — промолвил Огурец, — рыба, вишь, не клюет вовсе. Уж жарко больно стало, а нашего барина «мехлюдия»[16] постигла. Видно — домой пойти; лучше будет. — Он осторожно достал из кармана жестяную фляжку с деревянной пробочкой, откупорил ее, насыпал себе на соколок табаку* — да и дернул по обеим ноздрям разом… — Эх, табачок! — простонал он, приходя в чувство, — ажио тоска по зубам заиграла! Ну, голубчик Василий Фомич, извольте подниматься — пора!
Бригадир встал с лавочки.
— Далеко вы отсюда живете? — спросил я Огурца.
— Да они-то вот недалеко… и версты не будет.
— Позволите вы мне проводить вас? — обратился я к бригадиру. Мне не захотелось отстать от него.
Он посмотрел на меня и, улыбнувшись той особенной, важной, вежливой и несколько жеманной улыбкой, которая, не знаю, как другим, а мне всякий раз напоминает пудру, французские кафтаны с стразовыми пуговицами — вообще восемнадцатый век, — проговорил с старомодной расстановкой, что «о-чен-но будет рад»… и тотчас опять опустился. Екатерининский кавалер мелькнул в нем на мгновение — и исчез.
Наркиз удивился моему намерению; но я не обратил внимания на неодобрительное покачивание его ушастого картуза и вышел из сада вместе с бригадиром, которого поддерживал Огурец. Старик двигался довольно быстро, как на деревяшках.
Мы шли чуть-чуть проторенной тропинкой, по травянистой долине, между двумя березовыми рощами. Солнце пекло; иволги перекликались в зеленой чаще, коростели трещали возле самой тропинки, голубенькие бабочки перелетывали стайками по белым и красным цветам низкого клевера; пчелы, словно сонные, путались и вяло жужжали в недвижной траве. Огурец встряхнулся, оживился; Наркиза он боялся — он жил у него под глазами; я был ему чужой, заезжий — со мною он скоро освоился. «Вот, — зачастил он, — наш барин — постник, что толковать! А одним окуньком — как тут сыту быть? Разве вы, ваше благородие, что пожертвуете? Тут сейчас за повертком в кабачке — отличные калачики-ситнички. А коли милость будет, так и аз многогрешный при этом случае за ваше здравие — долголетие-долгоденствие шкальчик выкушаю». Я дал ему двугривенный и едва успел отдернуть руку, которую он бросился лобызать. Он узнал, что я охотник, и пустился толковать о том, что у него есть хороший знакомый офицер, у которого шведское мин-дин-ден-герровское ружье с медным стволом — что твоя пушка! выпалишь — так словно забытье найдет: после французов осталось!.. и собака — просто игра природы! что он сам всегда большую страсть к охоте имел, и поп бы ничего — вместе с ним перепелов лавливал, — да благочинный до бесконечности его затиранил; а что до Наркиза Семеныча, — промолвил он нараспев, — так ежели я по ихнему понятию необстоятельный человек на сем свете есть — и я на то доложу: отрастили они себе брови не хуже тетерева да и полагают, что чрез то все науки произошли.
Тем временем мы подошли к, кабачку — одинокой ветхой избушке без задворка и клети; отощалая собака лежала, свернувшись, под окошком; курица копалась в пыли перед самым ее носом. Огурец усадил бригадира на завалинке и мгновенно шмыгнул в избушку. Пока он покупал калачики да подносил себе шкалик — я глаз не сводил с бригадира, который, бог ведает почему, мне представлялся загадкой. В жизни этого человека — думалось мне — наверное произошло что-нибудь необыкновенное. А он, казалось, и не замечал меня вовсе; сидел, сгорбившись, на завалинке и перебирал в пальцах несколько гвоздик, сорванных им в саду моего приятеля. Огурец появился наконец со связкой калачиков в руке; появился весь красный и потный, с выражением радостного удивления на лице, как будто он только что увидал нечто чрезвычайно приятное и для него неожиданное. Он тотчас предложил бригадиру откушать калачика — и тот откушал. Мы отправились далее.
В силу выпитой водки Огурца совершенно, как говорится, «разлимонило». Он принялся утешать бригадира, который продолжал спешить вперед, пошатываясь, как на деревяшках.
— Что вы, батюшка барин, невеселы, нос повесили? Позвольте, я вам песенку спою. Сейчас всякое удовольствие получите… Вы не извольте сумлеваться, — обратился он ко мне, — барин у нас пресмешливый, и боже ты мой! Вчерась я гляжу: баба на плоту портки моет — да толстая же и попалась баба — а они сзаду стоят да от смеху так и киснут, ей-богу!.. Вот позвольте сейчас: про зайца песню знаете? Вы не глядите на меня, что я невзрачен есть; у нас тут в городе цыганка живет, рыло-рылом — а запоет: гроб! ложись да помирай.
Он широко раскрыл свои мокрые красные губы и запел, загнув голову набок, закрыв глаза и потряхивая бородкой:
Огурец всё более задавал форсу: