— Сделайте одолжение, не стесняйтесь, — воскликнул я.
— То-то, мой батюшка почтеннейший; вам самим известно, покойный государь Алексей Михайлович Романов говаривал: «Делу время, а потехе минуту!» А мы самому делу одну минуту посвятим… ха-ха! Какие же это тринадцать рублей тридцать копеек? — прибавил он вполголоса, повернувшись ко мне спиной.
— Виктор взял у Элеоноры Карповны; он сказал, что вы ему разрешили, — отвечала также вполголоса Сусанна.
— Сказал… сказал… разрешил… — проворчал Иван Демьяныч. — Кажется, я тут сам налицо. Спросить бы могли. А те семнадцать рублей кому пошли?
— Мебельщику.
— Да… мебельщику. Это за что же?
— По счету.
— По счету. Покажь-ка! — Он вырвал у Сусанны книгу и, насадив на нос круглые очки в серебряной оправе, стал водить пальцем по строкам. — Мебельщику… мебельщику… Вам бы лишь бы деньги из дому вон! Вы рады!.. Wie die Croaten![31] По счету! А впрочем, — прибавил он громко и снова поворотился ко мне лицом и очки с носу сдернул, — что же это я в самом деле! Этими дрязгами можно и после заняться. Сусанна Ивановна, извольте-ка оттащить на место эту бухгалтерию да пожалуйте к нам обратно и восхитите слух сего любезного посетителя вашим мусикийским орудием*, сиречь фортепианною игрой… А?
Сусанна отвернула голову.
— Я бы очень был счастлив, — поспешно промолвил я, — очень было бы мне приятно послушать игру Сусанны Ивановны. Но я ни за что в свете не желал бы беспокоить…
— Какое беспокойство, что вы! Ну-с, Сусанна Ивановна, eins, zwei, drei![32]
Сусанна ничего не отвечала и вышла вон.
Я не ожидал, что она вернется; но она скоро появилась снова: даже платья не переменила и, присев в угол, раза два внимательно посмотрела на меня. Почувствовала ли она в моем обращении с нею то невольное, мне самому неизъяснимое уважение, которое, больше чем любопытство, больше даже чем участие, она во мне возбуждала, находилась ли она в тот день в смягченном расположении духа, только она вдруг подошла к фортепиано и, нерешительно положив руку на клавиши и склонив немного голову через плечо назад ко мне, спросила меня, что я хочу, чтоб она сыграла? Я не успел еще ответить, как она уже села, достала ноты, торопливо их развернула и начала играть. Я с детства любил музыку, но в то время я еще плохо понимал ее, мало был знаком с произведениями великих мастеров, и если бы г. Ратч не проворчал с некоторым неудовольствием: «Aha, wieder dieser Beethoven!»[33], я бы не догадался, что именно выбрала Сусанна. Это была, как я потом узнал, знаменитая Ф-мольная соната, opus 57*. Игра Сусанны меня поразила несказанно: я не ожидал такой силы, такого огня, такого смелого размаха. С самых первых тактов стремительно-страстного allegro, нача́ла сонаты, я почувствовал то оцепенение, тот холод и сладкий ужас восторга, которые мгновенно охватывают душу, когда в нее неожиданным налетом вторгается красота. Я не пошевельнулся ни одним членом до самого конца; я всё хотел и не смел вздохнуть. Мне пришлось сидеть сзади Сусанны, ее лица я не мог видеть; я видел только, как ее темные длинные волосы изредка прыгали и бились по плечам, как порывисто покачивался ее стан и как ее тонкие руки и обнаженные локти двигались быстро и несколько угловато. Последние отзвучия замерли. Я вздохнул наконец. Сусанна продолжала сидеть перед фортепиано.
— Ja, ja, — заметил г. Ратч, который, впрочем, тоже слушал внимательно, — romantische Musik![34] Это нынче в моде. Только зачем нечисто играть! Э? Пальчиком по двум нотам разом — зачем? Э? То-то; нам всё поскорей хочется, поскорей. Этак горячей выходит. Э? Блины горячие! — задребезжал он, как разносчик.
Сусанна слегка обратилась к г. Ратчу; я увидел лицо ее в профиль. Тонкая бровь высоко поднялась над опущенной векой, неровный румянец разлился по щеке, маленькое ухо рдело под закинутым локоном.
— Я всех лучших виртуозов самолично слышал, — продолжал г. Ратч, внезапно нахмурившись, — и все они перед покойным Фильдом — тьфу! Нуль, зеро!! Das war ein Kerl! Und ein so reines Spiel!*[35] И композиции его — самые прекрасные! А все эти новые «тлу-ту-ту» да «тра-та-та», это, я полагаю, больше для школяров писано. Da braucht man keine Delicatesse![36] Хлопай по клавишам как попало… Не беда! Что-нибудь выйдет! Janitscharen-Musik![37] Пхе! (Иван Демьяныч утер себе лоб платком.) Впрочем, я это говорю не на ваш счет, Сусанна Ивановна; вы играли хорошо и моими замечаниями не должны обижаться.
— У всякого свой вкус, — тихим голосом заговорила Сусанна, и губы ее задрожали, — а ваши замечанья, Иван Демьяныч, вы знаете, меня обидеть не могут.
— О, конечно! Только вы не полагайте, — обратился ко мне Ратч, — не извольте полагать, милостивый государь, что сие происходит от излишней нашей доброты и якобы кротости душевной; а просто мы с Сусанной Ивановной воображаем себя столь высоко вознесенными, что у-у! Шапка назад валится, как говорится по-русски, и уже никакая критика до нас досягать не может. Самолюбие, милостивый государь, самолюбие! Оно нас доехало, да, да!
Не без изумления слушал я Ратча. Желчь, желчь ядовитая так и закипала в каждом его слове… И давно же она накопилась! Она душила его. Он попытался закончить свою тираду обычным смехом, — и судорожно, хрипло закашлял. Сусанна словечка не проронила в ответ ему, только головой встряхнула, и лицо приподняла, да, взявшись обеими руками за локти, прямо уставилась на него. В глубине ее неподвижных расширенных глаз глухим, незагасимым огнем тлела стародавняя ненависть. Жутко мне стало.
— Вы принадлежите к двум различным музыкальным поколеньям, — начал я с насильственною развязностью, самою этою развязностью желая дать понять, что я ничего не замечаю, — а потому не удивительно, что вы не сходитесь в своих мнениях… Но, Иван Демьяныч, вы мне позволите стать на сторону… более молодого поколения. Я профан, конечно; но признаюсь вам, ничего в музыке еще не произвело на меня такого впечатления, как та… как то, что Сусанна Ивановна нам сейчас сыграла.
Ратч вдруг накинулся на меня.
— И почему вы полагаете, — закричал он, весь еще багровый от кашля, — что мы желаем завербовать вас в наш лагерь? (Он выговорил Lager по-немецки.) Нисколько нам это не нужно, бардзо дзенкуем![38] Вольному воля, спасенному спасение! А что касательно двух поколений, то это точно: нам, старикам, с вами, молодыми, жить трудно, очень трудно! Наши понятия ни в чем не согласны: ни в художестве, ни в жизни, ни даже в морали. Не правда ли, Сусанна Ивановна?
Сусанна усмехнулась презрительною усмешкой.
— Особенно насчет, как вы говорите, морали наши понятия не сходятся и не могут сходиться, — ответила она, и что-то грозное пробежало у ней над бровями, а губы по-прежнему слабо трепетали.
— Конечно, конечно! — подхватил Ратч. — Я не филозо́ф! Я не умею стать… этак, высоко! Я человек простой, раб предрассудков, да!
Сусанна опять усмехнулась.
— Мне кажется, Иван Демьяныч, и вы иногда умели ставить себя выше того, что называют предрассудками.
— Wie so? То есть как же это? Я вас не понимаю.
— Не понимаете? Вы так забывчивы!
Г-н Ратч словно потерялся.
— Я… я… — повторял он. — Я…
— Да, вы, господин Ратч.
31
Как кроаты! (нем.).
32
раз, два, три! (нем.).
33
А, опять этот Бетховен! (нем.).
34
Да, да, романтическая музыка! (нем.).
35
Вот это был молодчина! И такая чистая игра! (нем.).
36
Тут не нужно особых тонкостей! (нем.).
37
Янычарская музыка! (нем.).
38
премного благодарны! (польск.).