— Прошу не учить меня, — холодно возразил Асанов, — а секунданта я и сам хотел к вам прислать.
Он ушел. Я упал на диван и закрыл лицо руками. Кто-то тронул меня за плечо; я принял руки — передо мной стоял Пасынков.
— Что это? правда?.. — спросил он меня, — ты прочел чужое письмо?
Я не имел сил ответить ему, но качнул утвердительно головой.
Пасынков подошел к окну и, стоя ко мне спиною, медленно проговорил:
— Ты прочел письмо одной девушки к Асанову. Кто же была эта девушка?
— Софья Злотницкая, — отвечал я, как подсудимый отвечает судье.
Пасынков долго не вымолвил ни слова.
— Одна страсть может до некоторой степени извинить тебя, — начал он наконец. — Разве ты влюблен в Злотницкую?
— Да.
Пасынков опять помолчал.
— Я это думал. И ты сегодня пошел к ней и начал упрекать ее…
— Да, да, да… — проговорил я с отчаяньем. — Ты теперь можешь меня презирать…
Пасынков прошелся раза два по комнате.
— А она его любит? — спросил он.
— Любит…
Пасынков потупился и долго смотрел неподвижно на пол.
— Ну, этому надо помочь, — начал он, подняв голову, — этого нельзя так оставить.
И он взялся за шляпу.
— Куда же ты?
— К Асанову.
Я вскочил с дивана.
— Да я тебе не позволю. Помилуй! как можно! Что он подумает?
Пасынков поглядел на меня.
— А по-твоему, разве лучше дать этой глупости ход, себя погубить, девушку опозорить?
— Да что ты скажешь Асанову?
— Я постараюсь вразумить его, скажу, что ты просишь у него извинения…
— Да я не хочу извиняться пред ним!
— Не хочешь? Разве ты не виноват?
Я посмотрел на Пасынкова: спокойное и строгое, хотя грустное выражение лица его меня поразило; оно было ново для меня. Я ничего не отвечал и сел на диван.
Пасынков вышел.
С каким мучительным томлением ожидал я его возвращения! С какой жестокой медленностью проходило время! Наконец он вернулся — поздно.
— Ну что? — спросил я робким голосом.
— Слава богу! — отвечал он, — всё улажено.
— Ты был у Асанова?
— Был.
— Что он? чай, ломался? — промолвил я с усилием.
— Нет, не скажу. Я ожидал больше… Он… он не такой пошлый человек, каким я почитал его.
— Ну, а кроме его, ты ни у кого не был? — спросил я погодя немного.
— Я был у Злотницких.
— А!.. (Сердце у меня забилось. Я не смел взглянуть Пасынкову в глаза.) Что ж она?
— Софья Николаевна — девушка благоразумная, добрая… Да, она добрая девушка. Ей сначала было неловко, но потом она успокоилась. Впрочем, весь наш разговор продолжался не более пяти минут.
— И ты… ей всё сказал… обо мне… всё?
— Я сказал, что было нужно.
— Мне уж теперь нельзя будет больше ходить к ним! — проговорил я уныло…
— Отчего же? Нет, изредка можно. Напротив, ты должен к ним непременно пойти, чтоб не подумали чего-нибудь…
— Ах, Яков, ты меня теперь презирать будешь! — воскликнул я, чуть сдерживая слезы.
— Я? презирать тебя?.. (Его ласковые глаза затеплились любовью.) Тебя презирать… глупый человек! Разве тебе легко было? Разве ты не страдаешь?
Он протянул мне руку, я бросился к нему на шею и зарыдал.
Спустя несколько дней, в течение которых я мог заметить, что Пасынков был очень не в духе, я решился, наконец, пойти к Злотницким. Что я чувствовал, вступая к ним в гостиную, это словами передать трудно; помню, что я едва различал лица, и голос прерывался в груди. И Софье было не легче: она видимо принуждала себя заговаривать со мною, но глаза ее так же избегали моих, как мои — ее, и в каждом ее движении, во всем существе проглядывало принуждение, смешанное… что таить правду? с тайным отвращением. Я постарался как можно скорее избавить и ее и себя от таких тягостных ощущений. Это свидание было, к счастью, последним… перед ее браком. Внезапная перемена в судьбе моей увлекла меня в другой конец России, и я надолго простился с Петербургом, с семейством Злотницких и, что мне было всего больнее, с добрым Яковом Пасынковым.
Прошло лет семь. Не считаю нужным рассказывать, что именно происходило со мной в течение всего этого времени. Помаялся я-таки по России, заезжал в глушь и в даль, и слава богу! Глушь и даль не так страшны, как думают иные, и в самых потаенных местах дремучего леса, под валежником и дромом, растут душистые цветы.
Однажды весной, проезжая по делам службы через небольшой уездный городок одной из отдаленных губерний восточной России, я сквозь тусклое стеклышко тарантаса увидел на площади, перед лавкой, человека, лицо которого мне показалось чрезвычайно знакомым. Я вгляделся в этого человека и, к немалой своей радости, узнал в нем Елисея, слугу Пасынкова.
Я тотчас велел ямщику остановиться, выскочил из тарантаса и подошел к Елисею.
— Здравствуй, брат! — проговорил я, с трудом скрывая волненье, — ты здесь с своим барином?
— С барином, — возразил он медленно и вдруг воскликнул: — Ах, батюшка, это вы? Я и не узнал вас!
— Ты здесь с Яковом Иванычем?
— С ним, батюшка, с ним… А то с кем же?
— Веди меня скорей к нему.
— Извольте, извольте! Сюда пожалуйте, сюда… Мы здесь в трактире стоим.
И Елисей повел меня через площадь, беспрестанно приговаривая: «Ну, как же Яков Иваныч обрадуется!»
Этот Елисей, калмык по происхождению, человек на вид крайне безобразный и даже дикий, но добрейшей души и неглупый, страстно любил Пасынкова и служил ему лет десять.
— Как здоровье Якова Иваныча? — спросил я его.
Елисей обернул ко мне свое темно-желтое личико.
— Ах, батюшка, плохо… плохо, батюшка! Вы их не узнаете… Недолго им, кажется, остается на свете пожить. Оттого-то мы здесь и засели, а то мы ведь в Одессу ехали лечиться.
— Откуда же вы едете?
— Из Сибири, батюшка.
— Из Сибири?
— Точно так-с. Яков Иваныч там на службе состояли-с. Там они и рану свою получили-с.
— Разве он в военную службу поступил?
— Никак нет-с. В статской служили-с.
«Что за чудеса!» — подумал я. Между тем мы подошли к трактиру, и Елисей побежал вперед доложить обо мне. В первые годы нашей разлуки мы с Пасынковым переписывались довольно часто, но последнее письмо его я получил года четыре назад и с тех пор ничего не знал о нем.
— Пожалуйте-с, пожалуйте-с! — кричал мне Елисей с лестницы. — Яков Иваныч очень желают вас видеть-с.
Я поспешно взбежал по шатким ступеням, вошел в темную, маленькую комнату — и сердце во мне перевернулось… На узкой постели, под шинелью, бледный как мертвец, лежал Пасынков и протягивал мне обнаженную, исхудалую руку. Я бросился к нему и судорожно его обнял.
— Яша! — воскликнул я наконец, — что с тобой?
— Ничего, — ответил он слабым голосом, — прихворнул немного. Ты каким случаем сюда попал?
Я сел на стул подле постели Пасынкова и, не выпуская его руки из своих рук, начал глядеть ему в лицо. Я узнал дорогие мне черты: выражение его глаз, его улыбка не изменились; но что с ним сделала болезнь!
Он заметил впечатление, которое произвел на меня.
— Я три дня не брился, — промолвил он, — ну, да и не причесан, а то я… еще ничего.
— Скажи, пожалуйста, Яша, — начал я, — что это мне сказал Елисей… Ты ранен?
— А! да это целая история, — возразил он. — Я тебе после расскажу. Точно, я ранен, и вообрази, чем? стрелой.
— Стрелой?
— Да, стрелой, только не мифологической, не стрелою амура, а настоящей стрелой из какого-то прегибкого дерева, с искусным острием на конце… Очень неприятное ощущение производит такая стрела, особенно когда попадает в легкие.
— Да каким это образом? помилуй…
— А вот каким. Ты знаешь, в моей судьбе было всегда много смешного. Помнишь мою комическую переписку по делу вытребования бумаг? Вот я и ранен смешно. И в самом деле, какой порядочный человек, в наше просвещенное столетие, позволит себя ранить стрелой? И не случайно — заметь, не во время каких-нибудь игрищ, а на сражении.