Я помню наше обратное возвращение тогда.
Была уже глубокая осень. Мы ехали по самому последнему колесному пути. По двенадцати лошадей впрягали в наш экипаж, и шаг за шагом они месили липкую грязь: уехать тридцать верст в сутки было идеалом.
Надвигалась голодная зима 91 года, и деревня за деревней, которые мы проезжали, стояли наполовину с заколоченными избами; это избы разбежавшихся во все концы света от голодной смерти людей.
Редкий крестьянин, торчащий тогда у своих ворот, имел жалкий, растерянный вид, провожая пустыми глазами нас, последних путников.
Один растерянно подошел к нашему экипажу, когда мы выезжали из грязной околицы его деревушки.
— А вы постойте-ка… — Мы остановились. — Вы чиновники? Это что ж такое?
Так и замер этот крик, вопль, стон в невылазных лужах далекой Сибири.
Им не привозили хлеба — это факт. Нечем было везти за сотни и тысячи верст. Подохла скотина от бескормицы, и на оставшихся в живых, никуда не отшатившихся мужиках и бабах пахали они весной свою землю.
А теперь уже прошла здесь железная дорога, и мы мчимся в вагонах. И в каких вагонах: вагон-столовая, вагон-библиотека, ванная, гимнастика, рояль. Почти исчезает впечатление утомительного при других условиях железнодорожного пути. Тогда, при проектировке только дороги, едва-едва натягивали одиннадцать миллионов пудов возможного груза. Так и строили, в уверенности, что не скоро еще дойдет дело до этих одиннадцати миллионов пудов.
И в первый же год тридцать миллионов пудов.
Факт, с одной стороны, очень приятный, но с другой — несомненно, что дорога, в теперешнем своем виде, совершенно несостоятельна.
И сколько, сколько еще не перевезенного груза в одном Челябинске.
16 июля
Все та же ровная, как ладонь, степь, прямая по сто пятьдесят верст, вода отвратительная до самой Оби. До Омска солено-горькая, в Барабинской степи — родина сибирской язвы — отвратительная на вкус и запах.
Там и сям, около станций, уже видны поселки переселенцев. Конечно, пройди дорога южнее верст на двести, она захватила бы более производительный район, и в эти два-три года там эти поселки успели бы уже разрастись в большие села.
Здесь же только сравнительно узкая полоса кое-где годна под посевы, все остальное, налево к северу — тайга и тундры, направо верст на сто — солончак и соляные озера.
Вот и Омск с мутным Иртышом.
Я сижу у окна и вспоминаю прежние свои поездки по этим местам.
Помню этот бесконечный переезд к северу, вниз по течению Иртыша.
Иртыш серый, холодный, весь в мелях. Ночи осенние, темные. Пароход грязный, маленький.
На его носу однообразно выкрикивает матрос, измеряющий глубину:
— Четыре! Три с половиной! Три!.. И команда в рупор:
— Тихий ход.
— Два с половиной!
— Самый тихий ход.
— Два с половиной… Три… Пять!.. Не маячит!.. Не маячит!..
— Полный ход.
— Два?!
— Самый тихий ход.
Поздно: пароход уже врезался с размаху в неожиданную мель, мы уже стукнулись все лбами и будем опять сидеть несколько часов, пока снимемся.
Мрачный контролер, наш тогдашний спутник, когда и водка вышла, упал совершенно духом и не хотел выходить из своей каюты.
— Сибирь ведь это, — звали его на палубу, — сейчас будем проезжать место, где утонул Ермак.
— Какая Сибирь, — мрачно твердил контролер, — и кого покорял здесь Ермак, когда и теперь здесь ни одной живой души нет.
И чем дальше, тем пустыннее и печальнее этот Иртыш, а там, при слиянии его с Обью, это уже целое море мутной воды, в топких тундрах того, что будет землей только в последующий геологический период.
Там и в июне еще голы деревья, там вечное дыхание Ледовитого океана.
Иные картины встают в голове, когда вспоминается Иртыш к югу от Омска.
Частые, богатые станицы зажиточных иртышских казаков. Беленькие домики, чистенькие, как зеркало, комнатки, устланные половиками, с расписанными печами и дверями. Рослый красивый народ, крепкий патриархальный быт. Чувствуется сила, мощь, веет патриархальной стариной, своеобразной свободой и равенством среди казаков.
Здесь юг, и яркие краски юга чувствуются даже зимой, когда земля покрыта снегом.
Что это за яркий снег и какими переливами играет он, когда солнце начинает спускаться с безбрежно голубого неба к своему закату.
Тогда снежная даль отливает всеми цветами радуги: там она нежно-лиловая, здесь зеленоватая, где выступает жнива — окраска золота. К северу потянулись холодные голубоватые тона и стальными переливами на горизонте напоминают уже безбрежную поверхность какого-то оледеневшего моря. К западу еще богаче краски, еще ярче подчеркивают красоту неба и земли. Небо кажется выше, и весь купол его, вылитый из лазури, наполнен искорками яркого света — золотистыми, бирюзовыми, нежно-прозрачными.
Со скоростью двадцати четырех верст в час, по ровной, как скатерть, дороге мчит вас тройка, хотя и мелкорослых, но поразительно выносливых лошадей. Звон колокольчика сливается в какой-то сплошной гул. Этот гул разливается в морозном свежем воздухе и уже несется откуда-то издалека назад, напевая какие-то нежные, забытые песни, нагоняя сладкую дрему. Иногда разбудит вдруг обычный дикий вопль киргиза-ямщика, с головой, одетой в характерную цветную меховую шапку, с широким хвостом сзади, — откроешь глаза и не сразу сообразишь и вспомнишь, что это иртышских казаков сторона, что старается на облучке работник казака — киргиз.
Туда, к Каркалинску, там сам киргиз хозяин.
Там вгоняют в хомуты (надо ездить с своими хомутами, у киргизов их нет) совершенно необъезженных лошадей, вгоняют толпой, с диким рычаньем, наводящим звериный страх на лошадей, и, когда дрожащие, с прижатыми ушами, лошади готовы, вся толпа издает сразу резкий, пронзительный вопль. Ошеломленные кони мнутся на месте, взвиваются на дыбы, рвутся сперва в стороны и, наконец, всё оглушаемые воплями, стрелой вылетают в единственный, оставляемый им среди толпы проход по прямому направлению к следующему кочевью.
Так и мчатся они по прямой линии, ни на мгновенье не замедляя ход, а тем более не останавливаясь.
Раз стали, — конец, надо новых лошадей.
Будь овраги, горы, и гибель с такими лошадьми неизбежна, но худосочная, солончаковатая степь ровна, как стол, и нет опасности опрокинуться.
Хлебородна только полоса верст в пятнадцать у Иртыша, вся принадлежащая казакам.
Эта земля да киргизы — все основание экономического благосостояния казака. Земля хорошо родит, киргиз за бесценок обрабатывает ее.
Зависимость киргиза от казака полная.
И казак, не хуже англичанина, умеет соки выжимать из инородца. Но казак ленивее англичанина, он сибарит, не желает новшеств.
Казак здесь тот же помещик, а киргиз его крепостной, получающий от своего барина хлеб и работу.
Киргиз при казаке забит, робок и больше похож на домашнее животное.
Очень полезное животное при этом, и не для одного только казака, так как без киргиза эти солончаковатые, никуда не годные степи пропали бы для человечества, тогда как киргиз разводит там миллионы окота и не только всю жизнь свою там проводит, но и любит всей душой свою дикую голодную родину.
Один киргиз, ездивший на коронацию, говорил мне:
— Много видал я городов, и земли, и людей, а лучше наших мест что-то нигде не нашел.
Зимой киргизы перекочевывают ближе к населенной казаками полосе и строят там свои временные, из земляного кирпича, юрты-зимовки.
Скот же пасется на подножном корму, отрывая его ногами из-под снега.
В юртах темно, сыро, дымно и холодно. Есть, впрочем, и богатые юрты, сделанные срубами без крыш, устланные внутри коврами, увешанные одеждами и звериными шкурами.
Иногда ряд юрт-зимовок составляет целое село-зимовье.
С первыми лучами весеннего солнца киргиз со своим скотом и запасами хлеба откочевывает в степь, вплоть до китайской и даже за китайскую границу.
Часть же мужского населения отправляется на все лето на звериную охоту, в горы.