Не обижайтесь, если летом, кроме клопов, вас заедят комары, слепни, овода, мошкара — все, что называется здесь «гнусом», зимой 50-градусный мороз отморозит вам нос, а ночью нападут бродяги.
Так и говорят здесь сибиряки:
— Три греха у нас: гнус, мороз и бродяжка.
Все остальное хорошо:
— Пашем — не видим друг дружку, косим — не слышим, мясо каждый день.
Здешний сибиряк не знает даже слова «барин», почти никогда не видит чиновника, и нередко ямщик, получив хорошо «на водку», в знак удовольствия протягивает вам, для пожатия, свою руку.
Здесь нет киргиза, не прививается к оседлости бродяжка, и место их в экономической жизни местного населения заменяет свой же брат победнее, и эксплуатация бедного богатым здесь такая же, как и везде.
Иногда бедные уходят на заработки, а богатые скупают их участки, платя им гроши за это.
В общем же все-таки, и это несомненный факт, что отношение к беднякам здесь неизмеримо более гуманное, чем в русских деревнях, и благотворительность в Сибири крупная.
Что до отвратительных сцен грабежа, — попавшего ли в лапы мира бедняка, осиротевшей ли матери семейства, у которой, за долги миру покойного мужа, отнимают все, несмотря на то, что земля, за которую покойный всю жизнь выплачивал, поступает тому же миру, — то здесь, в Сибири, и помину о них нет.
Это и понятно: оголодалее волки злее рвут.
Другое дело — задетое самолюбие, и здесь сибирский мир не уступит русскому: выскочку, талантливого ли человека заест так же, как и русский, без сожаления и остатка.
В последнее время распорядки пошли иные, и богатеи угрюмо ворчат:
— Доведут, как в России: ни хлеба, ни денег не станет.
Вообще о России осталось впечатление сбивчивое.
Говорят с уважением:
— Расейский плуг, расейский пахарь…
А, поджав руки, баба кричит мне:
— А что в глупой Расеи умного может быть?
Впрочем, что до баб, то отношение к ним тоже смешанное: иные хозяева иначе не называют своих домочадцев-женщин, как средним родом: «женское», но в то же время говорят «вы».
— Женское, насыпьте чаю!
— Женское, плесните гостю!
Насыпьте — налейте, плесните — дайте умыться.
18 июля
Вот и станция Тайга, откуда идет ветка на Томск.
Заведуя в этом районе участком сибирских изысканий, я навлек на себя тогда гнев томских газет за то, что провел магистраль не через Томск, ограничившись веткой к нему.
Но дело в том, что ветка вышла короче удлинения магистрали, если бы она прошла через Томск. При таких условиях, принимая во внимание транзитное значение Сибирской дороги, не было никаких оснований заставлять пробегать транзитные грузы лишних сто двадцать — сто пятьдесят верст.
Основное правило идеальной дороги — кратчайшее расстояние и минимальные уклоны.
В этом отношении — образец, как это ни странно, наша первая Николаевская железная дорога.
Затем мы точно разучились строить, и Московско-Казанское общество дошло в этом отношении до обратного идеала, умудрившись накрутить между Москвой и Казанью лишних двести верст.
19 июля
Средне-Сибирской железной дороге делают упреки за то, что она с крутыми уклонами.
Это, конечно, большой недостаток, но не надо забывать, что такие уклоны допущены только для скорейшей прокладки железнодорожного пути.
А затем неизбежно будет сейчас же приступить к дополнительным работам по уменьшению этих уклонов.
Последние знакомые еще мне места.
Коренная тайга, напоминающая хлам старого скряги, гиганты-деревья, поросшие мохом, лежат на земле, тонкая же непролазная чаща, давя друг друга, тянется кверху: сухая уже там, вверху и подгнившая от стоялого болота здесь, внизу: запах сырости и гнили.
Но ближе к сухим пригоркам попадается поразительной красоты лес, ушедший вершинами далеко в небо. Желтые стволы сосен, там вверху заломившие, как руки, свои ветви. Нежная лиственница с своим серебряным, стройным стволом. Могучий кедр темно-зеленый, пушистый. Целая куртина нарядных кедров: больших, стройно поднявшихся кверху, маленьких, как дети, окружившие своих отцов. Между ними сочная мурава, и яркие солнечные пятна на ней, и аромат, настой аромата в неподвижном, млеющем воздухе. Поднимешь голову и, где-то там, вверху, в беспредельной высоте, видишь над собой кусочек яркого голубого неба. Все притихло и спит в веселом дне. Но треск ветки гулким эхом разбудит вдруг праздничную тишину, и проснется все: какой-то зверек прошмыгнет, отзовется редкая птица, а то, ломая сухие побеги, прокатит и сам хозяин здешних мест — косолапый, проворный и громадный мишка.
А то зашумит иногда там, вверху, как море в бурю, тайга, но по-прежнему все тихо внизу.
22 июля
До Иркутска мы не доехали по железной дороге всего семьдесят две версты, хотя путь уже и был уложен до самого города. Но приходилось ждать поезда до утра, и мы решили проехать это пространство на лошадях.
За это мы и были наказаны, потому что ехали эти семьдесят две версты ровно сутки, без сна, на отвратительных перекладных, платя за каждую тройку по сорок пять рублей… На эти деньги по железной дороге в первом классе мы сделали бы свыше трех тысяч верст.
А впереди таких верст на лошадях свыше тысячи: если так будем ехать, когда приедем, и что это будет стоить?
В Иркутске мы останавливаемся на два дня, так как для такой большой лошадиной дороги, какая предстоит нам, надо запасти многое: экипажи, телеги, провизию.
Иркутск, третий большой сибирский город, который я вижу. Первый, несколько лет тому назад, я увидел Томск, и он произвел на меня тогда очень тяжелое впечатление: вся Сибирь представлялась тогда каким-то адом мне, а Томск, через который я вступал в Сибирь, достойным входом с дантовской надписью: las-ciate ogni speranza…[1]
Когда я поделился этим впечатлением с одним своим приятелем, он сказал:
— Слишком громко для Томска и Сибири, — просто российская живодерня.
Помню это ужасное, с казарменными коридорами и висячими замками на дверях номеров, «Сибирское подворье», эти домики с маленькими окнами и дверями, которые и летом имеют такой же нахлобученный вид, как и зимой, когда снег засыпает их крыши.
В девять часов вечера уже весь город спит, темно на улицах, и спущены собаки с цепей.
Обыватель, погрязший в расчетах, прозаичный, некультурный, ничем посторонним, кроме вина, еды и карт, не интересующийся. Сплетни, как в самом захолустном городке.
Развлечений никаких; везде грязь; молодеческие рассказы о похождениях исправников и становых; торговля краденым золотом и всякой гнилью московской залежи.
Словом, за две недели жизни в Томске тогда я так истосковался, что, когда выехал, наконец, из него и увидел опять поля, леса, небо, я вздохнул, как человек, вдруг вспомнивший в минуту невзгоды, что наверно за этой невзгодой, как за ночью день, придет и радость.
Эта радость заключалась в том, что я больше не в Томске и, вероятно, никогда больше не увижу его.
Может быть, этому скверному впечатлению содействовало и то, что все время я был под тяжелым впечатлением нападок местной прессы на меня, за обход Томска.
Другой большой город Сибири — Омск, я увидел, возвращаясь в Россию, и своим открытым видом, широкими улицами он очень понравился мне.
Впрочем, здесь тоже нужно сделать оговорку: я возвращался в Россию.
Один мой приятель, наоборот — попал в Сибирь через Омск и возвратился в Россию через Томск. Омск ему очень не понравился, а Томск произвел очень хорошее впечатление.
Что до Иркутска, то это такой же городок в шубе, как и все сибирские города.
Маленькие здания, деревянные панели, деревянные дома, грязные бани и еще более грязные гостиницы с их нечистоплотной до последнего прислугой.
Из интеллигентного кружка города видел только П. (остальные вследствие лета в разъезде), который и показал нам интеллигентную работу города: музей, детский приют.
1
оставь надежду навсегда… (итал.)