Эти девственные места ждут еще своих охотников, своих Эмаров и Куперов! Охотники, мы должны прибавить, забегая вперед, должны быть в обществе не меньшем, чем двадцать человек, потому что разбойники хунхузы, как оказалось, — такая же реальная величина здесь, какою некогда были индейцы в свое время в Америке. Ждут эти места и художников! Сколько найдут они своеобразного очарования во всей этой дикой, чисто фантастической азиатской красоте! Одна Сунгари чего стоит! Сунгари со своими берегами, какими только может представить фантазия, — блестящая, коварная, изменчивая, но всегда поразительно прекрасная. Это отсюда кристально прозрачным каскадом падает она туда, вниз, в это беспредельное море желтого, золотого леса, в голубом небе.

Корейцы уложились и уезжают. Мы прощаемся.

Я даю им обещанную премию, плачу за простой, и корейцы быстро собираются в обратный путь.

— Итак, — говорю я на прощанье, — мы с драконом теперь друзья?

— О, да, да, — радостно кивают головами корейцы, — вон какая погода.

Тихо, и в безоблачной синеве угрюмо, неподвижно нахохлился спокойный теперь Пектусан. С невольным уважением я смотрю на него: страшного врага уважаешь.

— Он, верно, — говорю я, — покатался сам сегодня на лодке, и ему понравилось…

Корейцы смеются.

— А вы сами на нас никакой претензии не имеете? Может быть, вас в деревне кто-нибудь обидел?

— Никто не обидел.

— Спросить: довольны ли переводчиком? — спрашивает П. Н.

— Спросите.

— Довольны, всем очень довольны.

— Спросите: может, я с них взятку взял?

— Не брал, не брал.

Каждый кореец подходит ко мне, складывает обе руки и посылает ими приветствие мне. Я говорю:

— Азунчано! благодарю!

Они делают последнюю попытку уговорить меня ехать назад. Я смеюсь, машу рукой и говорю:

— Пусть только едут, не останавливаясь, — груза нет, лошади вытерпят; на рысях к утру, пока проснутся хунхузы, они уже будут дома.

— Е, е, — кивают корейцы в знак согласия.

Один за другим на своих маленьких лошадках они скрываются в лесу. Последние лучи — и опять горит Пектусан.

Где-то там теперь моя бедная лошадь?

Впрочем, я не очень жалею о ней: слепая, она свалила бы меня где-нибудь с кручи.

4 октября

Вчера мы выступили по дороге, по которой не проходил, кажется, еще никто из европейцев, к истокам Ялу, на запад, к деревне Шадарен, что значит — западная деревня, которая отстоит от Пектусана на сто восемьдесят ли, или шестьдесят верст.

Прошли мы вчера мало — сорок ли, и ночевали в китайском охотничьем балагане, в котором печь и борова занимали половину пола; это же были и нары.

В балагане следы охотников: истоптанные китайские башмаки, клинок ножа. Это жилье хунхузов, и теперь мы в коренной их стороне.

Сегодня утром видно, с какой кручи мы спустились в эту яму. В два часа ночи я уже окликнул часового и велел будить, а в четыре, еще в полной темноте, мы уже поднимались на утомительный, высокий и крутой перевал Тандынвоно. Зато с него весь запад и часть северной стороны Пектусана, как на ладони.

Самый кратер Пектусана закрыт гигантским острым осколком скалы. Он угрюмо выделяется в небе. На одной иззубрине фигура женщины. Она сидит, слегка наклонившись, и смотрит в озеро. Сафо или Лорелея. В ее позе, в ней красота, страданье, нежность и полный контраст с угрюмыми скалами; она вечно здесь, в своем одиночестве, она смотрит в страшное, зеленое, как глаза Лорелеи, озеро, она вечно одна в этом безоблачном голубом просторе неба, на золотом фоне лиственничного леса. И, прежде чем отдаться делу, я стою и смотрю и, кажется мне, простоял бы так вечно, охваченный тем же чувством, каким охвачена та, склонившаяся. Каким чувством? Что так смотрит она, что видит? Какую-то тайну, разгадка которой так и приковала ее навеки к этому месту. Может быть, это наказание за эту подсмотренную тайну… Пройдут века, и кто-нибудь снимет проклятье, и, встав, она принесет миру эту великую тайну…

Ни одно изваяние не захватывало меня так, не будило всего лучшего, что только есть во мне, всех лучших грез, всех сил моей ушедшей молодости.

Я опять был молод, я стоял с бесконечной жаждой лучшей жизни, с тоской в груди о ней, с живой болью сознания, что придет время, и жизнь людей иная будет, такая же чудная, безоблачная, как и это ароматное утро ясной осени.

И потом, занимаясь своей технической работой, каждый раз, как взгляд мой падал в эту даль, где темная глыба скал, а на ней этот образ красоты и загадки, я забывал свое дело и, охваченный новым порывом, смотрел туда, точно увидел вдруг в изображении искусного резца все, что только чувствовала лучшего моя душа в жизни…

Это мощное, как природа, олицетворение возрожденной веры во все лучшее человеческой души.

О, как жалею я, что не имею дара скульптора, художника кисти. Какое богатство здесь видов, тонов, типов, жизни. Все так ново, ни на что не похоже, и здесь, в этом первобытном месте человечества, так сильно чувствуется вся бездна, вся глубина, вся даль пройденного человечеством и вместе с тем все та же связь естества этого самого первобытного с самым усовершенствованным наших дней.

Но к делу. Воображаю, с каким раздражением и нетерпением какой-нибудь терпеливый географ будет читать мой дневник, в массе хлама выуживая нужные для него новые сведения.

Извиняюсь заранее перед ним и спешу сделать следующий доклад относительно истоков притока реки Сунгари. Ориби-мори называется этот уголок, что значит— пять истоков. Пять истоков, осмотренных нами, и составляют приток реки Сунгари. Из них два вытекают из Пектусана двумя большими, чистыми, как слеза, быстрыми и неумолкаемыми каскадами.

Два других текут из подножья маленькими ключиками, увеличиваясь незаметно по дороге, без всяких видимых притоков, сходясь здесь на одиннадцатой версте все пять вместе в один уже порядочный, очень быстрый горный поток, шириной и глубиной до сажени. Пятый исток берет начало уже из Ченьбошана.

Интересующихся более точным положением этих истоков отсылаю к. специально составленной карте всех пройденных мною мест…

Что-то совершенно особенное представляет вся эта местность притоков Сунгари. С перевала Тандынвано мы спускаемся по северному склону Ченьбошана в Маньчжурию. Лиственница и высокие могучие ели, опушенные зеленовато-желтыми прядями, тянутся перед нами.

Высота деревьев 20–25 саженей, толщина в несколько обхватов. Множество прекрасного, совершенно сохранившегося от пожаров леса. Попадаются поляны, покрытые первобытной, в рост человека, травой… Иногда ели раздвинутся, и увидишь вокруг сказочный уютный уголок. Вот там, между тесно надвинувшихся друг на друга гор — мирная полянка. Темные ели с серебряными стволами чередуются там с полянами теперь желтой травы.

Вот посредине целая клумба этих елей, собравшихся в тесный кружок, а там, на поляне, они в одиночку и опять собрались в уютном уголке, у звонкого ручья.

Это целебный ключ горячей воды, и корейцы прежде ездили туда купаться, лечась от ревматизма, но теперь хунхузы стали так несносны, что никто больше не ездит туда. На выступе скалы показалась вдруг красивая козуля.

В том балагане, где мы ночевали, я нашел рога такой козули, и, чтоб не быть хунхузом, я оставил за них мексиканский доллар.

За одним из поворотов, где лес расходится и открываются первобытные прерии трав, мы увидели вдруг, у подножия горы, приютившуюся китайскую фанзу. У ворот фанзы стояло несколько китайцев.

Хунхузы?!

Так как тропка наша ведет прямо к ним, то через четверть часа мы к ним и подъезжаем.

Нас четверо: Н. Е., П. Н., старик-проводник и я. С Н. Е. охотничье ружье; все остальное в обозе, который ушел вперед.

Всматриваемся, это наш переводчик В. В. с тремя китайцами. Он отстал от обоза, чтоб купить у них картофель, который они здесь сеют.

Но каково было мое изумление, когда в трех китайцах я узнал тех двух, с которых несколько дней тому назад я снимал фотографию и подарил им несколько штук печений.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: