— А ты прямо отвечай, без «ну». Дальше.
— Говорил, что я ломаюсь, когда меня просят сыграть на рояле и музыку от масс зажимаю. — Толя улыбнулся. — Нашел, за что уколоть!
— Ты действительно так поступаешь?
— Я играю, когда мне захочется. А эти ребята ко мне почти на каждой перемене пристают — сыграй да сыграй. А у нас в зале рояль стоит. Но не могу же я, как автомат, играть!
— Хорошо. Может быть, в этом ты и прав, — сказал отец. — Но я бы на твоем месте всегда играл для ребят. Что еще было?
— У нас Парамонов учится, здоровый такой тип, но двоечник. А Димка свалил все на меня. Будто я сам отлично учусь, а на остальных мне наплевать… И я новое не поддерживаю.
— Так… А в чем у вас заключается новое?
— В том, чтобы вся школа не имела ни одной двойки, ни одного второгодника.
— Почему это новое? Это старая школьная проблема.
— Конечно, старая. Но если раньше об этом только учителя говорили, то теперь все ребята сами взялись.
— И ты, значит, не поддерживаешь это начинание?
— Чепуха! Я никогда ничего не говорил против этого!
— А по какому предмету у Парамонова двойка?
— По алгебре. Но он и физику плохо знает. А что я с ним поделаю, когда и сама Ирина Николаевна не справляется!
— Стоп! — перебил отец. — Вот тебе пример того, что ты действительно не поддерживаешь эту борьбу. Раз ты видел, что будто бы учительница не справляется, значит, ты, как председатель совета отряда, должен был ей помочь. Как вожак несешь ответственность.
— Ответственность? Что я, родитель?
— Во-первых, ты отвечаешь за честь отряда, во-вторых перед самими ребятами. Они тебя выбирали, так сказать, в идейные вожаки, и они ждут от тебя руководства.
— Я руководил… — сказал Толя. — Когда я сейчас им стал возражать, они сказали, что я несамокритичен. А на самом деле, вот спроси у кого хочешь: у нас подшефный детский дом есть? Есть. Наш класс золу для удобрения собирал? Собирал.
— Это верно, — сказала мама. — Он у меня почти новое корыто в школу унес для этой золы.
— Хорошо, это я принимаю, — согласился отец. — Но как ты учебой руководил? Вот ты сейчас сказал, что у тебя в отряде есть двойки. Признаешь?
— Признаю.
— Значит, этот главный показатель что о тебе говорит?
— Пускай говорит неважно, — согласился Толя, — но почему я вчера для класса был хорош, а сегодня уже плох?
Отец исподлобья посмотрел на сына, пососал затухающую трубку. Он понял, что этот вопрос задал уже не тот Толя, который еще совсем недавно ходил в матросской шапочке с надписью «Герой» и называл бабушку «буней» и газированную воду «дрессированной», а взрослый человек, к которому пришла жизнь с первыми раздумьями и первыми переживаниями. И ему надо было дать простой ответ.
— Жизнь идет вперед, сынок, — сказал Борис Ефимович, — и ребята просто поумнели. Вчера ты их удовлетворял, а сегодня они видят, что ты топчешься на месте. Вот тебя и ругают. Ругают своего вожака, если говорить языком взрослых, за формально-бюрократическое руководство. Надо всегда и везде идти вперед. Я иной раз сам с удивлением гляжу вокруг, как у нас все растут, учатся. И если ты хочешь руководить, ты должен вдесятеро больше учиться, чем все остальные… Ты до конца был на сборе?
— Нет. Как они проголосовали, я сразу ушел. Мне обидно стало. Но я, наверно, уже не председатель. И хоть бы я сам плохо учился, а то ведь из-за двоечников пострадал!
Борис Ефимович спичкой поковырял в трубке и задумчиво постучал ею по пепельнице. У него было такое ощущение, будто он тоже в чем-то виноват. Да, учебой сына он интересовался, но почему, например, он ни разу не спросил у Толи, как идут дела в классе? Ведь Толина школа — это для него второй дом. А он, отец, в этом доме за все семь лет обучения сына был всего лишь два раза, и то на родительских собраниях. А ведь можно было бы и по-дружески зайти к ребятам, рассказать им, ну, хотя бы об изобретении микроскопа, о кровообращении или о строении человеческого организма. Наконец, можно было бы повести их в лабораторию и показать аппарат Рентгена, объяснить его устройство… И это надо сделать в самое ближайшее время.
— Вот что. Толя, — вдруг тряхнул отец головой. — В общем, твое дело поправимое. Ты завтра подойди к Димке и поговори с ним в открытую, по-честному: «Знаешь, Дима, давай вместе подумаем…»
— Я к Димке больше никогда не подойду! — отрезал Толя. — Подлизываться не буду!
— Нет, ты должен подойти! Это не подлизыванье.
— Не подойду! Димка для меня умер!
— Ну, если ты считаешь личную обиду важнее вашего общею дела, тогда наш разговор окончен. Мне кажется, прямой путь — это лучший путь. Ты поступаешь несерьезно! Думай сам! — И отец, засунув трубку в карман, вдруг вышел из комнаты.
— Толя, ты неправ! — поднялась за ним мама, сидевшая в кресле. — Я всегда бываю на твоей стороне, ты знаешь, но сегодня ты неправ. И ты зря так с папой разговаривал.
Мама тоже пошла в столовую за отцом, и Толя услышал, как там зажужжали их приглушенные голоса.
После ухода родителей ему совсем стало невмоготу. Он снова и снова перебирал в памяти все то, что было сказано на сегодняшнем сборе. С кем-то соглашался, с кем-то не соглашался, но никак не мог простить Димке его слов о том, что Гагарин и Парамонов одинаково мешают классу. Один тянет назад, а другой не ведет вперед. И неужели после этих слов он сможет подойти к нему?!
И вдруг Толя вспомнил об Ане. Хорошо бы поговорить с ней, встретиться!
Однажды — это было давно — он бродил возле женской школы. Но все было безрезультатно. В первый раз он ее не встретил, а во второй она шла с подругами — не подойдешь. И неизвестно, захотела ли бы она с ним разговаривать после той ссоры… Гордая… Вернула этюд и даже «до свиданья» не сказала. Три дня Толя носил свое сочинение в портфеле и не знал, куда его девать. Уничтожать было жалко, дома держать — опасно (мама найдет и обязательно спросит, что это такое — «Посвящается Ане С.»), а какого-нибудь несгораемого шкафа у Толи не было. И тогда он опустил «Весенний этюд», как и первую свою записку с приглашением на каток, в знакомый почтовый ящик. Он думал, что Аня после этого, может, позвонит ему или, рассердившись, перешлет обратно этюд. На конверте он написал номер своего телефона и обратный адрес. Но ни звонка, ни почты на Толино имя не было…
А теперь… теперь, когда его не рекомендовали в комсомол? Да она ему и руки теперь не подаст!
И вдруг Толя понял, что ему больше никогда, никогда не придется дружить с Аней.
Всю ночь он плохо спал, ворочался. В полудремоте ему беспрестанно снилось собрание. Потом он катался с Аней на коньках и спрашивал у нее: «И разве я виноват?» А она смеялась. Ей было все равно.
Под утро у Толи разболелась голова, и он сказал маме, что в школу не пойдет. У него было такое чувство, будто в их семье случилось страшное, непоправимое горе, которое гнетет и гнетет и от которого совершенно невозможно избавиться. Толя думал все об одном и том же — о своем провале, и если раньше он не понимал, о каких таких переживаниях говорят взрослые, то в эти дни понял.
XIX
В спортивном зале «Динамо» оркестр играл колонный марш. Сто борцов — широкоплечие, мускулистые, в белых трикотажных борцовках, в коричневых легких ботинках на каучуковой подошве — попарно шагали вокруг зала. С балконов им аплодировали зрители.
Юра шел в предпоследней паре и, выпятив грудь, старался не смотреть ни на зрителей, ни на фотографов.
Он не понимал, что произошло. Три дня тому назад, на очередной тренировке, когда Иван Антонович назначал пары к предстоящему соревнованию. Юра вдруг услыхал и свою фамилию. Юре показалось, что он ослышался, потому что никакой учебной характеристики от Ирины Николаевны он сюда не приносил и, следовательно, разговор о каком-нибудь участии в соревнованиях сам собою отпадал, и вдруг!