— Цок-цок-цок-цок-цок-цок! — звенит кастрюля. — Цок-цок-цок-цок! — аж эхо по избушке.
Я чиркнул спичкой, заглянул под нары, вижу — выбралась моя полевка из постели и сидит, прижавшись к стенке кастрюли. Вид у нее взъерошенный, глазки блестят. Но вокруг никого не видно и причин для беспокойства как будто нет. Я прочитал полевке мораль. Мол, чего это тебе вздумалось носиться ни свет ни заря? Все воспитанные грызуны давно спят, а она, видишь ли, разгулялась! Затем нырнул под одеяло и попытался уснуть. Но лишь чуть задремал, как полевка пискнула и снова понеслась по кастрюле: цок-цок-цок-цок-шж!
Ничего не пойму. Опять свешиваюсь с нар и свечу в кастрюлю. Там полная разруха: крышечка, из которой я поил полевку, перевернута вверх дном, гнездо разорвано на части, везде клочки ваты. Полевка, как и прежде, сидит, сжавшись рыжим комочком, еще больше взъерошенная, а что с ней — понять невозможно. Да я и не стал как-то там особенно разбираться, натянул одеяло на голову и уснул до утра.
Утром, даже не заглянув в кастрюлю, подхватился, кое-как позавтракал и за порог.
Часы давно показывают за семь, а в тайге ночь ночью. Луна, звезды. Под лиственницами притаились густые тени. Я включил фонарик и вдруг увидел, что весь снег вокруг моей избушки истроплен горностаем. Не далее, как сегодня ночью ко мне в гости заглянул этот зверь и устроил здесь свою охоту. Следы большие, глубокие. Попадись такому в зубы — несдобровать. Правда, мне он не страшен, но вот моей полевке — совсем другое дело. Она, конечно, сразу же услышала его приближение и бросилась наутек. Да далеко ли убежишь в кастрюле? Куда ни ткнешься — везде голые скользкие стены. Вот полевка и металась — горностай-то рядом.
Говорят, во время испуга животные выделяют какие-то волны страха, они передаются другим животным, и те бросаются наутек. Значит, сегодня под моими нарами была полная кастрюля страха, а я-то и не понял.
Недолго думая, снимаю рюкзак, возвращаюсь в избушку и переворачиваю кастрюлю набок. Пусть полевка живет, где хочет. Пожелает — может остаться в избушке, а нет — беги на все четыре стороны. Там, может, не так тепло и сытно, зато на воле.
Каждый раз на полпути от избушки я делаю привал. По торчащим из-под глубокого снега сучьям угадываю, где лежит подходящая валежина, утаптываю рядом с нею площадку и развожу костер. Буквально в считанные минуты на совершенно пустом месте возникает временное жилье с видом на все четыре стороны. Здесь у меня кладовая для продуктов, кухня с посудой, прихожая для лыж, ружья и боеприпасов.
Но главное, конечно, костер. Это, если хотите, душа моего пристанища. Выстрою шалашиком тонкие сухие веточки, обложу их чурками, поднесу спичку — и вот рядом со мною еще одно живое существо. Сначала тихое, несмелое. Но, гляди, через мгновенье оно уже набирает силу, дышит теплом, пыхкает дымом.
Я вешаю над огнем чайник, пристраиваю палочку с нанизанными на нее кусочками сала и, пока готовится обед, разговариваю с костром. Мол, здорово вот так посидеть рядом с ним, отдохнуть, высушить носки и рукавицы. У меня сегодня суматошный день. Два раза попадал в наледь и под конец чуть не провалился в реку. Хорошо, сообразил ткнуть палкой в подозрительное место.
Зато видел, как лиса подкрадывается к собравшимся в тальнике куропаткам, а оляпка выудила на перекате во-от такого бычка-подкаменщика.
Сначала костер слушает меня молча, потом щелкнет раз-другой, словно никак не решаясь прервать мой рассказ, наконец не выдерживает и рассыпается настоящей скороговоркой. Мол, мог бы и провалиться и ничего страшного не случилось бы. Все равно я отогрел бы тебя и высушил. Гляди, от носков и рукавиц уже валит пар, еще чуть и можно надевать. Потом он вдруг подскажет, чтобы я убрал подальше сало, а то он не удержится и сожжет его начисто. Сам же между делом тормошит чайник, лижет его дно алым языком и, дождавшись, когда тот наконец засипит простуженным носом, восторженно стрельнет угольком прямо в воду.
Я ем сало, пью чай, а он разговаривает. То вдруг вспомнит, как прошлой осенью у этой валежины дрались дикие олени-буюны, то расскажет о токующем на стоящей по соседству лиственнице глухаре, а то примется передразнивать красноголового дятла желну. Рассказывает все это он сумбурно, часто перескакивает с одного на другое, и я толком не понимаю, когда речь идет об оленях, когда о глухаре, а когда о дятле. Но все равно слушаю, киваю головой, затем допиваю чай и принимаюсь укладывать рюкзак. Делаю все не торопясь. Кому хочется расстаться с таким уютным местом? Наконец надеваю лыжи, цепляю за спину ружье и, благодарно улыбнувшись костру на прощанье, иду дальше.
Летом я тщательно тушу свои костры, зимой же оставляю как есть. Все равно полутораметровый снег не даст разгуляться огню, зато на вытаявшем месте найдут поживу кедровки, зайцы и даже соболи.
И еще. Я никогда не возвращался к оставленным кострам и никогда не интересовался, что там без меня происходит. Но однажды мне случилось пройти мимо своей стоянки всего минут через пятнадцать после того, как ее покинул. Поднялся на бугор, осмотрелся и увидел, что в темнеющем за спиной лиственничнике целые гроздья беличьих гнезд. Я решил проверить, нет ли там белок, и по пути снова вышел к той валежине, возле которой недавно делал привал. Снег хранил вмятину от рюкзака и оставленный закопченным чайником кружочек. Рядом валялась палочка, на которую я надевал куски сала, конфетные обертки. А посередине глубокой снежной ямы все еще горел костер. Он по-прежнему пыхкал дымом, сорил искрами и разговаривал, разговаривал.
Наверное, увлекшись, он не заметил, что я давно оставил его, а может, костер просто знал, что жить ему осталось совсем мало, и спешил выговориться. В этот раз он рассказывал о спрятавшемся под снегом ручейке, о подслушанной им песне пеночки-веснички, о недавно гостившем здесь ямщичке-поползне.
Но никто его не слушал и никому эта болтовня не была интересной. А ведь что мне стоило задержаться здесь еще немного, чтобы выслушать все до конца, и сколько таких невыговорившихся костров я оставил за своей спиной?
…Возле беличьих гнезд я не нашел ни одного зверька, и вообще в тот день мне не везло. Может быть, от того, что надвигалась метель и все живое попряталось в свои утайки, а может, потому, что до самого вечера меня не оставляло чувство вины, будто я совершенно незаслуженно кого-то обидел.
Дорога к Березниковому мне известна давно. Нужно идти вдоль Фатумы до того места, где она сливается с неглубоким, но довольно бойким ручьем Манчуком.
Когда-то здесь было эвенское стойбище. У ручья стояли яранги, между ними играли одетые в меховые одежды ребятишки, по таежным тропам к стойбищу тянулись оленьи караваны-аргиши. Сейчас об этом напоминают лишь черные пятна очагов, обломки выбеленных солнцем оленьих рогов да потемневшие от времени тяжелые лиственничные кресты.
От стойбища мне нужно повернуть к лежащему высоко в сопках безымянному озеру, из которого и берет начало Манчук. Оно без рыбы, но зато здесь почти всегда можно встретить снежных баранов. Летом они приходят к озеру на водопой, зимой копытят у его берегов траву.
Сразу за озером возвышается перевал Тягун, а дальше уже Березниковое. Оно не в нашем водоразделе, и река там другая — нерестовая. Осенью в ней мечут янтарно-красную икру мальма и еще неизвестная мне желтогубая рыба, которую местные рыбаки называют топь.
В пути особых приключений не было. Вспугнул две огромные стаи куропаток, понаблюдал за баранами, что бродили у противоположного берега горного озера, да еще встретил ворона.
Обычно эта недоверчивая птица держится от меня в стороне. Неторопливо проплывает над тайгой, кинет в небо грустное «крун-крун» — и нет ее. Я никогда в ворона не стрелял, даже не пробовал пугать криком, но все равно, никакого доверия. А здесь стою у озера, любуюсь баранами, и вдруг прямо ко мне летит ворон. Из оружия у меня только палка, о которую я опирался, взбираясь на перевал, да еще нож. Вот эта мудрая птица, наверное, и поняла, что бояться меня нечего. А может, ворон привык встречать людей только в долинах и захотел посмотреть, кого это занесло на такую высоту?