Но Чуританджа коварна. То тоненький ненадежный ледок замаскирует инеем, то нагонит под снег целое море воды, а то возьмет да и пустит вдоль берега водяные ручьи.
В прошлый раз я прорвался мимо «фонтана», пересек промоину, а стал выбираться на берег — снег вдруг расступился под лыжами, словно манная каша, и я оказался по щиколотки в воде. Мороз такой, что останавливается дыхание. Мокрый снег мгновенно прикипел к лыжам, и на ногах у меня уже не послушные бегунки, а бесформенные глыбы ноздреватого льда. Еле я выбрался на берег. Развел костер, сушусь и ругаю Чуританджу.
А она клокочет, словно смеется:
— Ну как я тебя засалила?
Сегодня я хитрее. По свежеледью прокрался на цыпочках, ручей обогнул у самых скал, а там, где снег просел от воды, бросился что есть силы. Мчусь и слышу — снег плывет под ногами, но оглянуться некогда. Выскочил на старую, пожелтевшую от времени наледь, а мой след уже залило водой. Но лыжи-то сухие!
Чуританджа прямо кипит от злости. А я смеюсь:
— Ну, кто кого засалил?
Правда, долго не стал смеяться. Мне ведь завтра возвращаться нужно.
Есть в верховьях таежной реки Чуританджи длинная и узкая просека. Давным-давно прорубили ее связисты, чтобы только что родившийся среди колымских гор поселок мог разговаривать со всем миром.
Многое передавали провода. Где-то прозвенел первый звонок, открыли золотую россыпь, построили многоэтажный дом. Было и другое: ужасно волнуясь, молодой геолог просил приехать к нему любимую девушку, к кому-то вызывали врача, третий, взбудоражив среди ночи телефонисток, умолял разыскать своего друга Петю, «ну того, что живет в крайнем бараке», и передать ему привет.
Теперь поселок стал знаменитым северным городом и разговаривает по толстому, как удав, спрятанному глубоко в землю кабелю. О старой же линии забыли. Лишь одинокий лось выйдет сюда полакомиться ивовыми побегами да вездесущий соболь протянет по снегу цепочку следов-двухчеток.
Возвращаясь с охоты, я каждый раз останавливаюсь в выстроенной связистами избушке и тогда вдоль просеки тянет сизым дымком. Из окна мне видно излучину реки, с десяток высоких, прикрытых снежными шапками пней и склонившийся почти до самой земли телеграфный столб. Поседевший от времени, с глазницами фарфоровых чашечек и усами свисающих вниз проводов, он кажется мне живым существом. Стоит придавленный годами лесной мудрец и думает нелегкую свою думу.
Когда-то он был стройным деревом. На его ветках пели птицы, присаживались отдохнуть и пожевать красноватой лиственничной коры жуки-дровосеки, лакомился смолистыми почками диковинный зверек летяга. Весной лиственница одевалась в изумрудную, хвою, в злую стужу ее веточки сверкали в кружевах инея.
Вспоминает он и тот день, когда парни-связисты превратили его в сверкающий белизной телеграфный столб, украсили нарядными чашечками, обвешали певучими проводами. Горели костры, звенели людские голоса, до самого перевала рассыпался перестук топоров. С тех пор долго ни днем, ни ночью не знал столб устали, поддерживая тонкие нити проводов.
Помнит ли он все это? Наверное, помнит. Разве можно забыть то, что было с нами в дни юности? Но никому нет дела до его воспоминаний. И не от этого ли клонится он к стылой земле, а в редкие солнечные дни по выбеленным непогодой щекам скатываются слезинки живицы?
Иду по тайге, поглядываю по сторонам. Возле реки дикие олени-буюны раскопали весь снег и открыли целые заросли карликовой березки. Сразу же сюда явились куропатки и принялись наперегонки склевывать почки. Бегают от куста к кусту и все время оглядываются — словно яблоки воруют. Меня увидели, затаились, а сами от нетерпения дергают шеями. Скорей бы проходил, не мешал бегать.
А вот по пробитой вчера лыжне наследила рыжая полевка. Ночью легла пороша, и сейчас по следам я могу проследить, где полевка перебралась через комок снега, где остановилась погрызть колосок вейника, где пробовала выскочить на снежную целину. Всего она сделала три попытки и в каждом месте наскоблила снежные холмики. Но стенки-то у лыжни высокие и каждый раз полевка оставалась ни с чем. Скоро замечаю и самого зверька. Пушистым комочком сидит полевка в снежной канавке и уже застыла.
Подержал ее в рукавице, гляжу, куда бы приткнуть, и вдруг замечаю у подножья ближней сопки россыпь небольших черных шариков. Интересно, а они откуда взялись? Заячьих следов поблизости не видно, олени тоже не проходили. Сворачиваю с лыжни и, проваливаясь в снег чуть ли не по колени, бреду к сопке.
Это россыпь лиственничных шишечек. Шишечки небольшие, чуть коричневые, с приподнятыми вверх чешуйками. Лежат широким полукрутом, и от каждой в сторону сопки хвостик-дорожка. Поднимаю глаза и вижу лиственницу, что посеяла эти шишечки. Она на вершине сопки, в целом километре от меня. Корявая, низкорослая, ветки сбиты на сторону. Но ничего — держится.
Только теперь обращаю внимание на поросль молодых лиственничек, что пробились из-под снега рядом с моей лыжней. Это, наверное, детки той лиственницы. Как и все мамы, она постаралась пристроить своих детей в затишке, а сама мается на юру. Ветер треплет ее ветки, мороз обжигает кору, корням недостает воды, она же все терпит и выполняет главное свое предназначение — сеет шишечки.
И еще по великой своей доброте лиственница выполняет много хороших дел. Гнался за чечеткой сорокопут. Сопка совершенно голая — куда спрячешься? Еще немного — и схватил бы. Да, к счастью, на пути случилась эта лиственница. Чечетка юркнула между веток и затаилась. Остался сорокопут с носом.
Летела стайка розовых с головы до колен щуров, присела на лиственницу отдохнуть, угостилась семенами из шишечек и, весело переговариваясь, полетела дальше.
После щуров к лиственнице завернул заяц. Пощипал выросшей у корней травки, почесался о корявый ствол и оставил на коре клочок белого пуха. Потом этот пух собрала в свое гнездо маленькая птичка овсянка-крошка и согрела им своих птенцов.
Наконец пришел я, подивился доброму дереву и настроение у меня поднялось. А хорошее настроение — это тоже немаловажно.
На краю широкой вырубки растет лиственница. Собравшийся на ветках снег согнул ее до самой земли, издали и не понять, где у лиственницы корень, а где вершина. Интересно все-таки: в таежной чаще такие вот деревья стоят ровно, как свечи, хотя на них тоже валит снег да и ветер не жалеет. Ну, бывает, обломит ветку или наклонит чуток. Но чтобы до земли!
Я завернул к вырубке, стукнул по согнутому стволу палкой и, боясь, как бы тяжелые комки не полетели на голову, отпрянул в сторону. Снег с шорохом сполз вниз, освобожденная лиственница вздрогнула, немного приподнялась да так, согнутая, и застыла.
А ведь и она когда-то росла в самой чаще, и наверняка ей казалось, что больших врагов, чем стоящие по соседству деревья, у нее нет. Одни колются ветками, другие забирают от корней влагу, третьи еще что-то.
Теперь их всех срубили и увезли. Кажется, расти себе на просторе хоть до самого неба, а ее видишь как свело в дугу.
Бывает, другой человек злой на весь мир. И тот ему плохой, и этот. Одного обидел, на другого сам обиделся, третьего и видеть не тянет. Но чуть беда, те, кто вместе, пошумели, поскрипели да и выстояли.
А он согнулся.
Всю ночь гулял ветер, и всю ночь рядом с избушкой скрипели две переплетенные ветками лиственницы. Сквозняк быстро выдувал из моего жилья все тепло, приходилось через каждый час заглядывать в печку, поэтому я и спал, и не спал. Подложишь дров, заберешься в постель и слушаешь сквозь полудрему, как стонут деревья. Здесь и отчаянный крик попавшего в западню зверя, и гортанное карканье голодного ворона, и плач потерявшего оленуху-важенку олененка-энкена.
Случается, ветер на какое-то мгновенье стихнет, деревья угомонятся, но откуда-то уже накатывается новый вихрь, и мои лиственницы, замученно всхлипнув, снова принимаются голосить на всю тайгу.