Надо представлять себе, чем были тогда в стране евреи: не столько изолируемой, сколько изолирующейся, религиозно замкнутой общностью с особым строем жизни, своеобразным самоуправлением и т.п. Вопрос о полноправии сводился по существу к готовности добровольно перейти из одной общности в другую. Тогда это было серьезно, и те, кто действительно хотел это сделать — делали, и в немалом числе. Из этнических евреев вышли тысячи чиновников и офицеров, в т.ч. и генеральских чинов (в порядке исключения иным гражданским чиновникам генеральских рангов случалось даже сохранять иудейское исповедание). В конце XIX в. среди членов высшего сословия насчитывалось около 4 тыс. только самых недавних (назвавших родным языком еврейский) выходцев из этой среды, не считая давно ассимилировавшихся.

Но не меняя исповедания евреи имели возможность входить в состав культурного слоя России. При примерно 4% в населении евреи составляли среди учащихся гимназий в 1865 г. 3,3%, в 1870 — 5,6, в 1877 — 10, в 1881 — 12,3%, в университетах они составляли в 1881 г. 8,8%, в 1886 — 14,5, в 1907 — 12,1, в 1911 — 9,4% (на некоторых факультетах их было ещё больше, например, в 1886 г. на медицинском факультете Харьковского университета их было 41,5, а на юридическом — 41,2%). В этом плане довольно интересны данные относительно состава студентов по Новороссийскому университету (в Одессе). С основания (первый выпуск 1868 г.) и по 1890 г. включительно из 1835 выпускников было 1 320 чел. (71,9%) были православного исповедания, 164 (8,9%) — католического, 268 (14,6%) иудейского, по 2% (37 и 34 чел.) лютеран и армян, прочих менее 1% (6 караимов, 4 мусульманина и 2 меннонита). Если первые несколько лет наиболее заметной группой из иноверцев были католики (от 17 до 27% всех студентов), то последние 7 лет — иудаисты (в 1886–1890 гг. 28–31% всего контингента), что говорит о том, что пресловутая трехпроцентная норма имела, скорее, символическое значение. Кстати, когда в 1915 черту оседлости и процентную норму фактически вовсе отменили, на 1-м курсе Новороссийского университета из 586 чел. оказалось 390 евреев.

Причем особое отношение к евреям почему-то обычно инкриминируется именно власти, хотя она как таковая едва ли имела тут какие-то свои специфические интересы, а лишь отвечала условиям, заданным ей изначально как блюстительнице религиозной традиции. Власти вообще не очень свойственно ни с того, ни с сего проявлять инициативу в гонениях на ту или иную категорию своих подданных, даже не очень ей симпатичных; таковая обычно идет снизу (тому, кто привык винить в индо-мусульманских столкновениях колонизаторов, придется перенести эту вину и на молодую индийскую демократию).

* * *

Какую бы сторону функционирования власти мы ни взяли, всюду обнаруживается противоположность между практикой исторической России и советским государством. Но нигде она не проявляется так ярко и наглядно, как в самой существенной с точки зрения представлений о «тоталитарности» сфере — отношении к своим политическим противникам. Которое, прямо скажем, плохо согласуется с представлениями об особой жестокости «русского царизма». Примерно в то самое время, когда императрица Елизавета благодушно решила вовсе их не умерщвлять, в Англии существовала занятная практика таковых после казни расчленять и демонстрировать части тела политических преступников в разных городах (в чем никакого особого варварства не усматривается). «Жестокая расправа» с декабристами действительно впечатляет: случай, когда из около 600 прикосновенных к делу о вооруженном мятеже казнят пятерых и менее ста попадает на каторгу, с трудом представим для европейских стран того времени.

Конечно людям, проходившим в школе рассказ «После бала» и не встречавшим аналогичного, допустим, о килевании в английском флоте (едва ли такой и существует), естественно полагать, что в русской армии наказания были более жестокими, чем в других. Идти сквозь строй, положим, удовольствие небольшое, однако в дозах, теоретически способных привести к смерти, оно назначалось за такие проступки, за которые в любой европейской армии однозначно вешали или расстреливали. А вообще-то жестокое обращение с нижними чинами отнюдь не поощрялось (благодаря чему, кстати, появился главный пролетарский писатель: дед Горького за это был Николаем I выгнан со службы с лишением чинов и дворянства и записался в мещане).

При взгляде на реалии имперского периода заметно, что российский ancien regime к самообороне против «врагов внутренних» относился довольно наплевательски, и его карательная практика была сильно ниже нормы, если брать за таковую практику европейских стран. Власть, казнившая более чем за полтора столетия до начала XX в. всего порядка 60 своих политических противников, вполне заслужила, чтобы последние вовсе её не боялись. При этом политические преступники в то время находились в привилегированном положении по сравнению с уголовными (а не наоборот, как после прихода тех «политических» к власти) — их нельзя было заставлять работать, с ними говорили на «Вы», позволяли всякие недозволенные уголовным вольности.

Чтобы оценить «жестокости царизма» (дело происходит в период самой что ни на есть реакции — при Александре III, в 1890 г.) по отношению к своим противникам стоит, пожалуй, привести свидетельство человека, теплых чувств к нему заведомо не питавшего (из книги очерков польского публициста Юзефа Мацкевича; автор беседует в 1945 г. в Риме со своим приятелем, тоже поляком и старым революционером):

Владислав Студницкий ненавидел Россию и все русское душою и сердцем. Он не только говорил, но и писал фанатическими общими фразами вещи, иногда (на мой вкус) отвратительные: например, что русские женщины, жены губернаторов, высших чиновников, находившихся в Варшаве, стояли много ниже польских проституток. Я сменил тему и начал расспрашивать его о сибирской ссылке.

Когда его везли сначала по Рижско-Орловской железной дороге, то между Динабургом и Витебском произошел такой случай. Было несколько купе для этапируемых. В каждом купе сидел сыщик в гражданском, а по коридору прохаживался жандармский вахмистр, начальник конвоя. В одном купе со Студницким ехала молодая женщина, тоже по этапу. Перед Витебском к ней начал чересчур приставать сыщик. Студницкий, крохотный, взлохмаченный, сам этапируемый, поднял голос: Сию же минуту вон!

В дверях появилось усатое лицо жандарма: В чем дело?

Вон! Сию же минуту! В Витебске задержать и составить протокол в канцелярии станционной жандармерии!

Вахмистр выгнал сыщика и начал толковать, объясняться, отшучиваться.

Ничего и слышать не хочу. Требую составить протокол!

Ваше благородие, Выше высокоблагородие — просил жандарм, прикладывая волосатую руку к фуражке. Я нашивку потеряю за такое дело. Студницкий наконец дал себе упросить.

— А как тогда кормили, — спросил я, — в пересыльной тюрьме в Бутырках:

— Не знаю.

— Как это?

— Мы за небольшую плату велели приносить нам еду из ресторана. Какой-то суп, котлеты, сладкое. Кухней Студницкий никогда не интересовался. Ел, что дадут и думал о политике.

Когда его привезли в большое село под Минусинском, ссыльный социалист Студницкий вошел в предназначенную ему горницу, увешанную иконами и дешевыми литографиями царских портретов, окинул взором и приказал хозяйке: «Боги могут остаться. Но царей всех отсюда прочь!»

— Ну и что баба ответила?

— Она была славная. Снимает со стен царские портреты, выносит из горницы и ревет: «Уж как они ему, бедному, должно быть, досадили, что он их так ненавидит». Зато обеды готовила, пироги пекла та-а-ак вкусно! — впервые похвалил Студницкий.

— А надзор был?

— А как же? Каждое утро. Но я до поздней ночи писал, а утром спал. Иногда только сквозь сон слышал, как надзирающий тихо стучится к хозяйке и спрашивает: «Его благородие спят ещё?»

— И что вы, пан профессор, делали целыми днями?

— Значит, так. Правительство платило мне на жизнь 8 рублей в месяц. Квартира с полным содержанием стоила 7 рублей. Из дому мне присылали 10 рублей в месяц. Можно было ходить, совершать дальние прогулки, охотиться. Воздух очень здоровый. Но я не охотился. В Минусинске была богатая библиотека. Раз в месяц нанимал тройку, ехал, набирал кучу книг, читал и писал. Там я написал свою книгу о Сибири. Писал статьи в газеты.

— Ну, так у вас была роскошная жизнь! Я бы не задумываясь обменял её на нашу здешнюю, в Италии.

— Ну, что ж… — это означало у Студницкого уклонение от прямого ответа.

Ибо Студницкий, тенденциозный в политическом жонглировании источниками и статистическими данными, в свидетельстве солгать не умел. Если рассказывал, то всегда правду.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: