Она не уехала в город, а крутилась здесь же, каким-то образом став лидером местной шпаны. Они открыто круглыми сутками беспробудно пьянствовали, всё также ревели моторами по ночным улицам, а днями загорали на берегу заболоченной Колыванки. Я ни с кем не разговаривал, работал, хотя, конечно, всё валилось из рук. Ребята у меня ни о чём не спрашивали, как могли, дружно и тактично поддерживали, даже несколько раз тайно ходили к Елене на переговоры. Но никто у неё ничего не смог выяснить. Так тянулось недели две, пока в одну из таких безумных пьяных ночных гонок она не разбилась, на большой скорости, вместе со своим новым дружком, врезавшись на мотоцикле в придорожный столб. Когда её на "скорой" увозили в городскую больницу, она только просила наших девчонок передать мне, что я "опоздал".

Из-за травмы головы и нескольких переломов она взяла академический, отстала от нашего курса и на год пропала из вида. А я? Я, конечно, страдал, мучался. Караулил около подъезда. Стоял под её окнами…. Её родители жалели меня, но тоже ничего не могли сказать утешительного…. Сейчас трудно объяснить, тем более обвинять или оправдывать себя. Но возраст, наверно, был не тот. И ещё в это время меня стала сильно увлекать политика. Брежневский маразм крепчал, разрушая школьные идеалы, реальность совершенно расходилась с плакатными призывами, светлое будущее всё откладывалось. Но не для всех конечно. Были где-то и обкомовские дачи, были рядом и блатные детишки. Как такового "заговора" у нас в институте не было, но мы, несколько друзей, получали из Москвы самый разнообразный самиздат и распространяли в студенческой среде. Ладно, это разговор особый, но за свои фрондёрские взгляды и диссидентские высказывания я был снят с комсоргов, получил строгий выговор с занесением, и потом вообще одно время в воздухе висел вопрос об отчислении из института. Но как-то обошлось. Видимо, кто-то из преподавателей всё же заступился, но мне тогда казалось, что всё решается само собой, и я даже как-то не удосуживался задуматься на эту тему. Сейчас понимаю, что, скорее всего, это был наш проректор Юрий Иванович. Светлой памяти человек.

Так что, когда через год мы с Еленой очень изредка случайно и сталкивались где-нибудь в коридоре, то делали вид, что не замечаем друг друга. Ещё через два она вышла замуж за какого-то курсанта из военного училища.

А ещё через год, уже перед самым моим дипломом, мы с ней всё-таки оказались рядом на чьём-то дне рожденья. Общаговская команда пошумела, погремела, но для танцев места не хватало, и все вдруг разом, прихватив магнитофон и портвейн, куда-то пропали, оставив нас в комнате одних. И тогда она, как когда-то в дни нашей дружбы, начала говорить, словно продолжая только что прерванную тему. Совершенно бесстрастным голосом Елена рассказала, что случилось с нами в то лето. Когда я не приехал ни в первый вечер, ни во второй, она немного обиделась и пошла с девчонками в клуб на танцы. В знак протеста. И получилось так, что привыкшая к своей постоянной защищённости, вернее, — к защищённости нашей с ней любви со стороны всех окружающих, она совершенно безответственно позволила поухаживать за собой, — даже не понимая, как это можно принимать всерьёз, — молодому тонкоусому красавчику с золотой фиксой и короткими ногами. Она даже открыто потешалась над его писклявыми буратинными комплементами, и так же, не думая, — не подозревая! — ничего дурного, позволила ему пойти провожать её ночной окраиной. Ведь она была принцессой, моей принцессой для всех!.. Только когда он, зажав мозолистой ладонью рот, завалил её в кусты, до неё стало доходить, что происходит. Конечно, она царапалась, кусалась, плакала и умоляла пощадить, но разве что могло остановить это животное…. А я ведь пил с этим, с расцарапанным лицом! Пил и смеялся….

А затем она просто спасала меня. Она жертвовала собой, честью, именем, чтобы только я не узнал, не догадался, что же с ней произошло. Ведь по мирскому как? — Кровь смывается только кровью. Но что бы смог сделать я, восемнадцатилетний, почти мальчик, с этими… не знаю, как и сказать, но "людьми" всё же не получается…. Это они бы меня убили. Елена понимала и спасала меня….

Вот, рассказал тебе, и снова сердце защемило. Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного. Помилуй, Господи, и отпусти всё, чем виновен пред Тобою. Да, сам теперь видишь, — никакие мы, монахи, не ангелы и не мертвецы. Люди мы, грешные люди. Раз до сих пор волнуюсь, а ведь сколько лет прошло. Лучше бы не вспоминал, Господи помилуй…. И ещё, знаешь, я только совершенно недавно услыхал от одного побывавшего у меня музыковеда, — что Пётр Ильич написал своё "Лебединое озеро" именно как трагедию. У него в финале принц умирает, только ценой своей смерти выкупая Одетту от злых чар Ротбарта. Умирает, это действительно совершенно ясно звучит в музыке. Но с пятидесятых годов в СССР зародилась теория бесконфликтного искусства. И финал спектакля изменился в угоду этой теории: "Озеро" до сих пор повсюду идёт со счастливым оптимистичным концом в духе беспроблемного соцреализма.

А Чайковский знал, всё знал: без самопожертвования зла не побеждают.

ДЕТСКАЯ МОЛИТВА

Эту трогательную и поучительную историю из своего детства мне рассказала одна вологодская певица. Её высокий, звонко журчащий голосок знают многие из тех, кто любит и собирает творчество поэтов и певцов, посвятивших свой талант России и Православию. Маленького росточка, круглолицая и круглоглазая, она и к сорока оставалась совершеннейшей девочкой. Странно было слышать от этого вневозрастного ребёнка неожиданно глубокие, мудрые мысли о земле и небе, преданности и предательстве, любви и долге. Кассеты с её балладами широким самиздатом разошлись по всей стране, неповторимую прелесть чуть дрожащего, так и не повзрослевшего голоска можно услышать в самых разных уголках и посреди самых различных собраний. Своим творчеством она умудрялась быть близкой и крайне правым, и заблудше левым, никого не обижая, но и не убеждая. Удивительно доверчивые, на грани наивной простоты, нежные слова её авторских песен невозможно представить в ином, точнее будет сказать, — в чужом исполнении. В чужих устах эта наивность зазвучит фальшью, нарочитой стилизацией под девятнадцатый, назидательно славянофильствующий век. И только у неё самой тема и воплощение свиваются так вот совершенно неразрывно. Ферапонтовские и Киевские святые, Двунадесятые праздники, былинные герои и пахари, наши матери, воины, невесты и монахи…. Вы догадались? А для остальных пусть она будет Оленькой.

Оленьке было тогда пять лет. Жили они — отец, мать, она и только что родившийся братик — на хуторе, отстоявшем от ближайшей деревни километра на два. Да и деревня та, с громким именем Барское, сама насчитывала всего десятка три скученных меж болотистых перелесков стариковских полузабытых всеми дворов, заметаемых в непроглядность и суровую скудость Русского Севера то белым снегом, то сизыми туманными дождями. Временами непроходимая и непроезжая, полевая дорожка подходила к высокому с мезонином и резными ставнями дому, прикрывающему собой стайку, сенник, баню и иные необходимые в самостоятельном хозяйстве постройки. Далее до самого тальникового болота вытянулся огород. Хуторная жизнь была не судьбой, не некой роковой случайностью, а личным выбором, гордой крепостью под флагом непреклонной отцовской воли. Как дед в своё время не поддался на коллективизацию, оттрубив за это в Соловках свои четыре года, так и отец, вернувшись со флота и встав на ноги, не захотел знать мира. Жил самобытно не от жадности, а из-за характера. Чтоб никому не кланяться. Работал он на железнодорожной станции в Сокольском, ходил на работу через лес почти пятнадцать вёрст и не жаловался. Работа была суточной, с трёхдневным перерывом. Мать следила за детьми, управляла немалое хозяйство и во всём всегда соглашалась с мужем. Он, когда-то самый лихой гармонист во всей округе, с годами растерял бойкую весёлость, зачурался любого общества, стал с чужими молчалив до немоты. Но по субботам обязательно расчехлял зелено-перламутровую, с цветными мехами гармонь и, сев около накрытого ужином стола, начинал с "подгорной". Застывала в сковороде чуть отклёванная с краю картошка, чёрнел в эмалированной кружке чаговый чай, а гармонь, вздыхая и эхая, переливалась от "златых гор" к "яблочку". С матерью на пару они пели до глубокой ночи то весёлые, то жалостливые песни, сами себе смеясь и плача. Оленька так и запомнила их: отец склоняет голову к постукивающим пуговкам-клавишам, чёрный чуб закрывает лицо, а за спиной у него стоит мать, положив руки на плечи, и поёт, отстранено глядя куда-то сквозь потолок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: