Надежда не получила от своего мужа ни одного письма. В октябре на той же чёрной лошади почтальон привёз похоронку. Сунул и поскакал обратно. Ей самой было странно, но она перед этим ничего не почувствовала. И в этот момент тоже. Как будто неправда какая-то. Обида.
Домой к родителям Надежда не вернулась. Перезимовала в своей вдовьей хатёнке первый раз. Перезимовала во второй. Под вторую весну стал к ней под разными предлогами заглядывать конюх Петруха. Страшно худой, из-за грыжи не взятый на войну, он, наверно, был в общем-то жутко смешон, когда не находя слов, просто по полчаса сидел на лавке около окна, и только молчал, приглаживая красной негнущейся пятернёй постоянно прилипающую ко лбу редкую белесую чёлку. Ей было неуютно от его присутствия, от этого вечно жалкого, только просящего взгляда. Но и выгнать вот так просто, из-за того, что Петруха был нетрезв, было невозможно. Ведь, действительно, до свадьбы не было у её Михаила преданнее дружка, чем этот Петруха. Он был самым верным Мишиным заплечником, ходил хвостом, был тенью везде и во всём, кроме как сватовства. Да, до свадьбы. А на свадьбе даже на второй день догуливать не пришёл. И с ней, уже как уже Мишиной женой, здоровался только издали, не подходя. Но улыбчиво.
Петруха был литовец. Их много тогда выселили в Сибирь — поляков, эстонцев, хохлов. Жили они по народностям кучно, и у каждых был свой срок ходить отмечаться в комендатуре, свои ответственные. А в сорок первом подвезли и поволжских немцев. Все нищенствовали одинаково, но меж собой притирались сложно. Молодёжь ещё как-то находила общий язык, а старики жили подчёркнуто раздельно. Для коренных сибиряков это было непонятно: как так, — у соседа нужда, а ты как бы и не видишь? Но что ж, таков уж у них был характер. Не поняли ещё, где оказались.
Теперь Петруха заходил всё чаще и чаще. И помогал по мужицки: то дров подвезёт, то смёрзшийся навоз от стайки по огороду раскидает. Печь лопнула, — замазал и трубу переложил… Она уже стала привыкать понемногу. А вдруг он пропал. И понеслась по проулкам свежая сплетня: "Вешался, мол, из-за неё. Присушила. Работал на неё как раб. Высох в щепку. Ослабел. Вот тебе и вдовушка. Ведьминский-то взгляд. Любого сдавит. Сначала Михаила извела, а ноне вот этого. Теперь в больнице откачивают. Горло перервал: более говорить не сможет". — А он-то и раньше не особо болтал! Ой, вы милые соседушки! Чем, собственно, эта его выходка вела к её осуждению? Разве она в чём-то повинна? Молодая вдова — всем зацепка. Молодая вдова…. Почему и отчего вдруг впервые ощутила Надежда эту давно созревшую вокруг себя злобу, враз всей кожей почувствовала как-то раньше не понимаемую окружающую зависть. Вдруг те, кто раньше улыбался и ласкал словами, стали в лицо и заспину колоть и жалить — на работе в конторе лесозавода, в хлебной очереди, у колодца. Задирали злобно и понапрасну больно. И стар, и млад. Надежда решила дождаться навигации и уехать куда-нибудь подальше в Васюганье на лесоповал. Уже и со своим начальником НКВД договорилась, чтобы оформиться вольнонаёмницей. Но тут вдруг опять Петруха вошёл и молча сел на лавку под окно. Сидел, постепенно трезвея, до темноты. И остался её новым мужем, — так она разом все рты замазала.
Бить он её начал через две недели. Ибо хорошо понимал, до обидного постоянно чувствовал: это не он её взял своим обречённым ухаживанием, а она его. И даже не из жалости. А из этой своей надменной гордости, назло соседям, назло всему миру. Бил сначала только по особой пьяне, просто вдруг походя тыкал кулаком куда придётся. А на следующий день страшно мучался, до вечера в избу не входил, бестолково ковыряясь по хозяйству во дворе. Боялся, что выгонит. Но потом, когда она забеременела, осмелел, стал колотить постоянно, долго и жёстко. Никак не хватало его пропитого умишки, чтобы осознать то, что уж если она так решила — пойти за него всему свету наперекор, — то, уж теперь, тем более никто её назад не повернёт. Нет на свете такой силы.
Родила она своего первенца дома. Мать помогла. Сын. Счастливый до нельзя Петр вынес свёрток на улицу на следующий же день. Чтобы все видели: он теперь отец. Не сомневались. Стоял, ждал, — кто пройдёт, зазвать на угощение. Ждал и дождался.
К их дому подбежала ватага мальцов, за которой посредине улицы следовал в окружении взведённых любопытством до крайности односельчан — Михаил. На груди, повыше других орденов и медалей, яро горела на солнце золотая звезда Героя. Толпа из баб и дедов приблизилась вплотную и выжидающе остановилась полукругом около калитки, жадно затаилась. Пётр, до того только оцепенело всё сильнее прижимавший свой свёрток к груди, вдруг часто затопал ногами и, задыхаясь, закричал, пронзительно закричал срывающимся на визг тоненьким голоском: "Всё! Всё! Уходи! Уходи, откуда пришёл! Она — моя, она теперь моя! Всё! И ребёнок мой! Вот, — взгляни: мой!"… Михаил, до черна загорелый, с новыми, незнакомыми морщинками вокруг рта, на глазах обмякал, ронял плечи. Зачем-то снял фуражку, смял в комок, аж козырёк сломался. Потом растерянно стал озираться по сторонам, словно ища опоры, пока вдруг не увидел её. Надежда и Михаил с минуту смотрели друг на друга через мутное стекло низенького оконца. Тишина вокруг них стала просто густая. Михаил развёл руками, неловко повернулся и, качаясь, пошёл назад. Больше она никогда его не видела.
В этот вечер, впервые за много лет после детства, встала Надежда вечером на молитву. И слова сами вспоминались.
После ей рассказали, что, оказывается, попал Михаил в первый же свой день войны в окружение, бежал из плена, затем долго партизанил. И, как хороший диверсант-подрывник, был заслан в Болгарию, в глубокий тыл врага. Где и получил Героя.
С мужем они вырастили двух сыновей и дочь. К сожалению запойность отца передалась по наследству. Старшой так и не женился, болтался по разным шабашкам, что-то и где-то строил. Пока не загремел в тюрьму, где заболел туберкулёзом и умер на тридцать втором году. Дочь уехала за мужем в Донбасс, родила им две внучки. Жила она с мужем по-разному, но жила. Первое время ещё присылала оттуда то письмо, то открытку к Новому году, но уже лет пять замолчала наглухо. И редкие отчаянные письма овдовевшей в шестьдесят матери возвращались с казённой пометкой: "Адресат выбыл". Младший… Младший был тут, недалеко, в Томске. Он-то как раз не забывал мать, не забывал заглядывать в деревню за продуктами, выращенными на её огороде, и за деньгами — из по крохам накопленных пенсий. Сношенька попалась подстать: пили они с ней напару беспробудно. Гнали самогон и пили до белой горячки. Отсюда и внук Димитрий, которого они ей подкинули от крайней своей развратной нищеты, страдал падучей.
Был Димитрий музыкант от Бога. Совсем малышом, с семи лет он каждый день из однокомнатного панельного ада родительской квартиры на самой окраине Томска самостоятельно уезжал на трамвае в музыкальную школу при Доме учёных, и посещал там подряд все кружки и классы, где только звучал какая-нибудь мелодия. Педагоги кормили его, приносили одежду от своих выросших детей. Но от интерната он отказывался наотрез. И был у Димитрия идеальный слух: лет уже с десяти любой инструмент, попадавший в его руки, начинал звучать совершенно грамотно, особенно хорошо шли фортепьяно и флейта. И пел он, тонируя удивительно точно.
Надежда брала внука на службы, когда приезжала в Томск. А когда уже Димитрий окончательно поселился у неё, пристроила его на клирос петь в церковном хоре. Ему достаточно было пару раз постоять около регента, как он уже самостоятельно разбирал гласы, правильно пропевал взятые на слух незнакомые славянские слова. Причём это вот клиросное пение приносило ему и физическое облегчение. Стояния на службе снимали с него напряжение, и припадки, если не отступали совсем, то проходили менее болезненно. Но кроме пения Димитрия ничего в церкви не привлекало. Священства он сторонился, причастия, подросши, категорично не принимал. А когда по её просьбе кто-либо из батюшек пытался "провести с ним беседу", то получалось только хуже: внук потом начинал бесновато ёрничать, доходя до открытого богохульства. Взгляд у него в такой момент становился страшным, неподвижно тяжёлым — как перед припадком, мутно чужим. Словно кто-то выглядывал сквозь его глазницы как через окна. Она пугалась этого чужого взгляда и больше не приставала со своими проповедями. Ладно, лишь бы на службу ходил. А там как Бог даст.