Такая деятельность и, так сказать, прыть со стороны дядюшки не могла не удивить того, кто, подобно мне, видел его ежедневно и знал его лень. Дома, утром и вечером Павел Ильич ходил в халате. Лета брали свое и час от часу заставляли походку дядюшки более и более уклоняться от прямого направления. Особенно тяжел на подъеме бывал он после ужина. Вот уж мы встали и подошли к руке, а дядюшка все еще сидит в халате. Вот убрали приборы и свечи, сняли скатерть, разобрали и унесли складной стол, а дядюшка все еще сидит на креслах, один посредине комнаты. Только две страсти могли вывесть его из обычной полудремоты: к сыну и к прекрасным дамам. Как? В его лета? Да. Без этой последней черты портрет дядюшки был бы неполон. Для дам дядюшка готов был целый день не выходить из фрака, ехать в магазин, в контору театра ли Собрание — словом, решиться на все жертвы, на Исе лишения. С ними он делался любезен и даже многоречива Во время разговора с ними небольшие глазки его щурились необыкновенно сладко. Зато подобная преданность и любезность не пропадали даром. Ламы весьма жаловали его и, можно сказать, любили. Не говорю о княгине Васильевой: она была его давнишней знакомой, да и самые лета более сближали их, но благосклонность генеральши Н., вдовушки в полном еще развитии красоты, женщины светской, до сих пор для меня загадочна. «Здравствуйте, милый Павел Ильич! как давно вас не видала! Не стыдно ли так забывать меня?» — были постоянными словами генеральши при встрече дядюшки. Можно себе представить, с каким счастьем дядюшка целовал белую, пухленькую ручку генеральши. Если одна страсть под старость лет доставляла Павлу Ильичу так много приятных минут, зато другая — любовь к сыну — была для него источником если не ежедневных хлопот и огорчений, то, по крайней мере, беспокойства. Первым врагом домашней тишины оказался Иван. Однажды, часов в пять утра, когда все покоилось сном, раздался оглушительный гул инструментов. Спросонья никто не мог догадаться, что такое. Накинув наскоро халат, выбегаю в залу и вижу Ивана и еще какого-то человека во фризовом сюртуке, наигрывающих неизвестную мне бравурную арию. Совершенно посиневший нос и всклоченные волосы Ивана явно свидетельствовали о ночном гульбище. Из дверей, ведущих в кабинет, показалась седая голова дядюшки.
— Что вы тут делаете? — спрашивает Павел Ильич.
— Разве не видите что? — отвечает Иван, — разыгрываем для. Аполлона-то алегру.
— А, а! ну! ну! Бог с вами! играйте, играйте!
С этими словами седая голова Павла Ильича исчезла, и дверь снова затворилась. Сколько синеньких с этого рокового утра должен был заплатить дядюшка в пользу фризового виртуоза, за ноты, приносимые им Ивану! Убежденный в пользе, которую приносил Аполлону своим искусством Иван, дядюшка крайне дорожил им и готов был сносить все его грубости. Сережа первый ясно разгадал их отношения, и вот какой сцены я был однажды свидетелем.
Мы с Сережей вечером готовили назавтра уроки. Не знаю, зачем вошел к нам в комнату Иван.
— Что? Кончили сегодня? — спросил его Сережа, отодвинув лексикон Кронеберга и облокотясь на стол с самым серьезным выражением лица.
— Кончить-то кончили, да что толку-то? — отвечал Иван, махнув своей могучей рукою.
— Стало быть, ты недоволен своим учеником?
— Есть чем быть довольну! Я этакой тупицы не видывал. Уж я ему сколько раз говорил: «Никакого, мол, из тебя пути не будет». Тоже свою амбицию соблюдает. Как же, студент! Какой он студент? Отец-то выплакал да вымолил — вот он и студент. Век по пачпорту хожу, такого пня не видывал.
— А где твой пачпорт? — спросил Сережа, подмигивая мне.
— Как где? Известно где, у барина, у Павла Ильича.
— То-то и есть, у Павла Ильича! А еще артист! Вот ты по Москве ходишь; всяк тебя видит и знает, что ты артист; а могут подумать, что ты крепостной Павла Ильича. Кто ж знает, что ты вольный человек? Пачпорт у барина, так ты человек без голоса. Концерт ли где собирается — ты ничего не значишь. Пачпорта нет, так и молчи.
Опустя свои мощные руки, Иван безмолвно слушал Сережу с каким-то тупым выражением глаз. Вдруг, будто очнувшись от сна, он повернулся и быстрыми шагами вышел из комнаты.
— Настроил я его! — сказал Сережа, заливаясь со смеху, — пойдем посмотрим, верно, будет потеха.
Мы потихоньку вышли в залу. Дверь в кабинет отворена. На письменном столе горят две свечи, и дядюшка сидит, углубленный в переписку с Верой Петровной. Без всяких околичностей Иван стал против Павла Ильича и закричал:
— Отдайте пачпорт.
— Что ты, Иван? что с тобою? какой пачпорт? — возразил дядюшка.
— То-то, то-то, не знаете какой пачпорт? Что я? дурак, что ли, попался вам? Отдайте мой пачпорт.
— Что ты, Иванушка! На что тебе пачпорт?
— Отдайте мой пачпорт! Что я за человек есть без пачпорта? Да я просто никакого голоса в Москве не имею. Отдайте пачпорт!
Долго эта сцена продолжалась, к немалому удовольствию Сережи. С большим трудом успел наконец добрый дядюшка убедить Ивана, что он и без пачпорта может пользоваться в Москве всеобщим уважением.
Не одна забота на пользу Аполлона так тяжело доставалась Павлу Ильичу: удовольствия сына были для старика не последним источником беспокойства.
Приезжавшие к нам в дом с визитами были по большой части старые, короткие знакомые дядюшки и потому входили без доклада. Один из таких посетителей был генерал Морев.
— Что это вас так давно не видать, почтеннейший Павел Ильич? — сказал однажды генерал, входя. — Я уже думал, не больны ли вы?
— Присядьте-ка вот тут, ваше превосходительство. Точно, это время что-то нездоровится. Это вам, молодым людям, зима нипочем, а нашему брату старику вечерние выезды зимой — просто беда. Вот с неделю уже сижу дома. Что новенького в Москве слышно?
— Да теперь все только и говорят о предстоящем торжестве и бале в Собрании. На Кузнецком от экипажей ни пройти, ни проехать. Все бросилось заказывать наряды.
— Слышал, слышал, ваше превосходительство, от сына. Не дает мне прохода: «поедем в Собрание, да и только». Что ж? грешен, люблю побаловать умных детей; да здоровье-то не позволяет по ночам таскаться. Ведь вы, ваше превосходительство, верно будете на бале.
— Непременно. Мне почти нельзя не быть.
— Вот бы истинно обязали меня, старика, кабы сына моего взяли с собой.
— С большим удовольствием. Бал послезавтра, а до тех пор я буду еще у вас.
Генерал уехал.
В доме поднялась суматоха. Студентам в то время дозволялось еще ходить в статском платье; но являющиеся в Собрание в мундире должны были быть в белых штанах, чулках и башмаках. Мог ли Аполлон отказаться от такого костюма? Привели портного; заказали платье с условием, чтоб послезавтра все было готово. Наступил желанный день. С утра несколько гонцов отправлено к портному. Дядюшка, переваливаясь с ноги на ногу, в волнении ходил по зале, приговаривая: «А Морева-то нет! Вот подожду портного, да и сам поеду к генералу». В первом часу портной принес платье. «Одевайся в зале; здесь виднее, да и зеркала такого большого нет в других комнатах», — заметил дядюшка. Надев бальную форму, Аполлон стал вертеться перед зеркалом, но, по малому росту, видел только свою голову с золотыми очками на носу.
— Я хочу себя видеть, — пищал он визгливым дискантом.
— Аполлон Павлыч, — заметил Евсей, — позвольте, батюшка, я вас на стол поставлю: и вам и портному будет видней-с.
Сказано — сделано. Увидев себя во всем блеске бальной формы, Аполлон в восторге стал вертеться и ломаться на столе самым живописным образом. Дверь в залу отворилась, вошел генерал Морев.
— А я только что собирался к вам, ваше превосходительство! — вскричал Павел Ильич. — Видите, мы совсем готовы, — прибавил он, указывая на сына.
— Вижу, вижу, — отвечал генерал, и мгновенная улыбка, озарившая лицо его, тотчас же уступила место самому серьезному выражению. — Я к вам на минутку. Извините, почтеннейший Павел Ильич, право некогда.
— Ну так как же вечером-то? — спросил дядюшка, — вы заедете ко мне?