— Помилуйте, какая просьба? как мне было без тела её написать? уж сделайте милость, вы сами потрудитесь.
— Легко сказать, сударь, потрудиться, говорят вам, что я тут ни черта не понимаю…
— Уж пишите только, — я вам буду сказывать.
Севастьяныч вынул лист гербовой бумаги.
— Скажите, сделайте милость: есть ли у вас по крайней мере чин, имя и отчество?
— Как же?.. Меня зовут Цвеерлей-Джон-Луи.
— Чин ваш, сударь?
— Иностранец.
И Севастьяныч написал на гербовом листе крупными словами:
«В Реженский земский суд от иностранного недоросля из дворян Савелия Жалуева, объяснение».
— Что ж далее?
— Извольте только написать, я уж вам буду сказывать; пишите: имею я…
— Недвижимое имение, что ли? — спросил Севастьяныч.
— Нет-с: имею я несчастную слабость…
— К крепким напиткам, что ли? о, это весьма непохвально…
— Нет-с: имею я несчастную слабость выходить из моего тела…
— Кой чёрт! — вскричал Севастьяныч, кинув перо, — да вы меня морочите, сударь!
— Уверяю вас, что говорю сущую правду, пишите, только знайте: пятьдесят рублей вам за одну просьбу да пятьдесят ещё, когда выхлопочете дело…
И Севастьяныч снова принялся за перо.
«Сего 20 октября ехал я в кибитке, по своей надобности, по реженскому тракту, на одной подводе, и как на дворе было холодно, и дороги Реженского уезда особенно дурны…»
— Нет, уж на этом извините, — возразил Севастьяныч, — этого написать никак нельзя, это личности, а личности в просьбах помещать указами запрещено…
— По мне, пожалуй; ну, так просто: на дворе было так холодно, что я боялся заморозить свою душу, да и вообще мне так захотелось скорее приехать на ночлег… что я не утерпел… и, по своей обыкновенной привычке, выскочил из моего тела…
— Помилуйте! — вскричал Севастьяныч.
— Ничего, ничего, продолжайте; что ж делать, если такая у меня привычка… ведь в ней ничего нет противозаконного, не правда ли?
— Та-ак-с, — отвечал Севастьяныч, — что ж далее?
— Извольте писать: выскочил из моего тела, уклал его хорошенько во внутренности кибитки… чтобы оно не выпало, связал у него руки вожжами и отправился на станцию в той надежде, что лошадь сама прибежит на знакомый двор…
— Должно признаться, — заметил Севастьяныч, — что вы в сём случае поступили очень неосмотрительно.
— Приехавши на станцию, я взлез на печку отогреть душу, и когда, по расчислению моему, лошадь должна была возвратиться на постоялый двор… я вышел её проведать, но однако же, во всю ту ночь ни лошадь, ни тело не возвращались. На другой день утром я поспешил на то место, где оставил кибитку… но уже и там её не было… полагаю, что бездыханное моё тело от ухабов выпало из кибитки и было поднято проезжим исправником, а лошадь уплелась за обозами… После трёхнедельного тщетного искания я, уведомившись ныне о объявлении Реженского земского суда, коим вызываются владельцы найденного тела, покорнейше прошу оное моё тело мне выдать, яко законному своему владельцу… к чему присовокупляю покорнейшую просьбу, дабы благоволил вышеписанный суд сделать распоряжение, оное тело моё предварительно опустить в холодную воду, чтобы оно отошло; если же от случившегося падения есть в том часто упоминаемом теле какой-либо изъян или оное от мороза где-либо попортилось, то оное чрез уездного лекаря приказать поправить на мой кошт и о всём том учинить как законы повелевают, в чём и подписуюсь.
— Ну, извольте же подписывать, — сказал Севастьяныч, окончив бумагу.
— Подписывать! легко сказать! говорят вам, что у меня теперь со мною рук нету — они остались при теле; подпишите вы за меня, что за неимением рук…
— Нет! извините, — возразил Севастьяныч, — этакой и формы нет, а просьб, писанных не по форме, указами принимать запрещено; если вам угодно: за неумением грамоты…
— Как заблагорассудите! по мне всё равно.
И Севастьяныч подписал: «К сему объяснению за неумением грамоты, по собственной просьбе просителя, губернский регистратор Иван Севастьянов сын Благосердов руку приложил».
— Чувствительнейше вам обязан, почтеннейший Иван Севастьянович! Ну, теперь вы похлопочите, чтоб это дело поскорее решили; не можете себе вообразить, как неловко быть без тела!.. а я сбегаю покуда повидаться с женою, будьте уверены, что я уже вас не обижу.
— Постойте, постойте, ваше благородие! — вскричал Севастьяныч, — в просьбе противоречие. Как же вы без рук уклались или уклали в кибитке своё тело? Тьфу к чёрту, ничего не понимаю.
Но ответа не было. Севастьяныч прочёл ещё раз просьбу, начал над нею думать, думал, думал…
Когда он проснулся, ночник погас и утренний свет пробился сквозь обтянутое пузырём окошко. С досадою он взглянул на пустой штоф, пред ним стоявший; эта досада выбила у него из головы ночное происшествие; он забрал свои бумаги не посмотря и отправился на барский двор в надежде там опохмелиться.
Заседатель, выпив рюмку водки, принялся разбирать Севастьянычевы бумаги и напал на просьбу иностранного недоросля из дворян.
— Ну, брат Севастьяныч, — вскричал он, прочитав её, — ты вчера на сон грядущий порядком подтянул; экую околёсину нагородил! Послушайте-ка, Андрей Игнатьевич, — прибавил он, обращаясь к уездному лекарю, — вот нам какого просителя Севастьяныч предоставил. — И он прочёл уездному лекарю курьёзную просьбу от слова до слова, помирая со смеху.
— Пойдёмте-ка, господа, — сказал он наконец, — вскроемте это болтливое тело, да если оно не отзовётся, так и похороним его подобру-поздорову, в город пора.
Эти слова напомнили Севастьянычу ночное происшествие, и как оно ни странно ему казалось, но он вспомнил о пятидесяти рублях, обещанных ему просителем, если он выхлопочет ему тело, и серьёзно стал требовать от заседателя и лекаря, чтоб тело не вскрывать, потому что этим можно его перепортить, так что оно уже никуда не будет годиться, а просьбу записать во входящий обыкновенным порядком.
Само собою разумеется, что на это требование Севастьянычу отвечали советами протрезвиться, тело вскрыли, ничего в нём не нашли и похоронили.
После сего происшествия мертвецова просьба стала ходить по рукам; везде её списывали, дополняли, украшали, читали, и долго реженские старушки крестились от ужаса, её слушая.
Предание не сохранило окончания сего необыкновенного происшествия: в одном соседнем уезде рассказывали, что в то самое время, когда лекарь дотронулся до тела своим бистурием, владелец вскочил в тело, тело поднялось, побежало и что за ним Севастьяныч долго гнался по деревне, крича изо всех сил: «Лови, лови покойника!»
В другом же уезде утверждают, что владелец и до сих пор каждое утро и вечер приходит к Севастьянычу, говоря: «Батюшка Иван Севастьяныч, что ж моё тело? когда вы мне его выдадите?» — и что Севастьяныч, не теряя бодрости, отвечает: «А вот собираются справки». Тому прошло уже лет двадцать.
Сказка о том, как опасно девушкам ходить толпою по Невскому проспекту
— «Как, сударыня! вы уже хотите оставить нас? С позволения вашего попровожу вас».
— «Нет, не хочу, чтоб такой учтивый господин потрудился для меня».
— «Изволите шутить, сударыня».
Однажды в Петербурге было солнце; по Невскому проспекту шла целая толпа девушек; их было одиннадцать, ни больше, ни меньше, и одна другой лучше; да три маменьки, про которых, к несчастию, нельзя было сказать того же. Хорошенькие головки вертелись, ножки топали о гладкий гранит, но им всем было очень скучно: они уж друг друга пересмотрели, давно друг с другом обо всём переговорили, давно друг друга пересмеяли и смертельно друг другу надоели; но всё-таки держались рука за руку и, не отставая друг от дружки, шли монастырь монастырём; таков уже у нас обычай: девушка умрёт со скуки, а не даст своей руки мужчине, если он не имеет счастия быть ей братом, дядюшкой или ещё более завидного счастия — восьмидесяти лет от рода; ибо «что скажут маменьки?» Уж эти мне маменьки! когда нибудь доберусь я до них! я выведу на свежую воду их старинные проказы! я разберу их устав благочиния, я докажу им, что он не природой написан, не умом скреплён! Мешаются не в своё дело, а наши девушки скучают-скучают, вянут-вянут, пока не сделаются сами похожи на маменек, а маменькам то и по сердцу! Погодите! я вас!