— А вот Катькина изба, — отзывается Любочка, — я вчера ее из-за садовой решетки видела, с сенокоса идет: черная, худая. «Что, Катька, спрашиваю: сладко за мужиком жить?» — «Ничего, говорит, буду-таки за вашу маменьку бога молить. По смерть ласки ее не забуду!»
— Изба-то у ней… посмотрите! бревна живого нет!
— И поделом ей, — решает Сонечка, — ежели бы все девушки…
В таких разговорах проходит вся прогулка. Нет ни одной избы, которая не вызвала бы замечания, потому что за всякой числится какая-нибудь история. Дети не сочувствуют мужичку и признают за ним только право терпеть обиду, а не роптать на нее. Напротив, поступки мамаши, по отношению к крестьянам, встречают их безусловное одобрение. Они называют ее «молодцом», говорят, что у ней «губа не. дура» и что, если бы не она, сидели бы они теперь при отцовских трехстах шестидесяти душах. Даже голос постылого «балбеса» сливается в общем хвалебном хоре — до такой степени все поражены цифрою три тысячи душ, которыми теперь владеют Затрапезные.*
— Этакую махинищу соорудила! — восторженно восклицает Степан.
— И мы должны вечно ее за это благодарить! — отзывается Гриша.
— Что бы мы без нее были! — продолжает восторгаться балбес, — так, какие-то Затрапезные! «Сколько у вас душ, господин Затрапезный?» — «Триста шестьдесят-с…» Ах, ты!
— Вот теперь вы правильно рассуждаете, — одобряет детей Марья Андреевна, — я и маменьке про ваши добрые чувства расскажу. Ваша маменька — мученица. Папенька у вас старый, ничего не делает, а она с утра до вечера об вас думает, чтоб вам лучше было, чтоб будущее ваше было обеспечено. И, может быть, скоро бог увенчает ее старания новым успехом. Я слышала, что продается Никитское, и маменька уже начала по этому поводу переговоры.
Известие это производит фурор. Дети прыгают, бьют в ладоши, визжат.
— Ведь в Никитском-то с деревнями пятьсот душ! — восклицает Степан. — Ай да мамахен!
— Четыреста восемьдесят три, — поправляет брата Гриша, которому уже нечто известно об этих переговорах, но который покуда еще никому не выдавал своего секрета.
Солнце уже догорело; в дом проникают сумерки, а в девичьей даже порядочно темно. Девушки сошлись около стола и хлебают пустые щи. Тут же, на ларе, поджавши ноги, присела Анна Павловна и беседует с старостой Федотом. Федоту уже лет под семьдесят, но он еще бодр, и ежели верить мужичкам, то рука у него порядочно-таки тяжела. Он чинно стоит перед барыней, опершись на клюку, и неторопливо отвечает на ее вопросы. Анна Павловна любит старосту; она знает, что он не потатчик и что клюка в его руках не бездействует. Сверх того, она знает, что он из немногих, которые сознают себя воистину крепостными, не только за страх, но и за совесть. В хозяйственных распоряжениях она уважает его опытность и нередко изменяет свои распоряжения, согласно с его советами. Короче сказать, это два существа, которые вполне сошлись сердцами и между которыми очень редко встречаются недоумения.
— Что, кончили в Шилове? — спрашивает Анна Павловна.
— Остатний стог дометывали, как я уходил. Наказал без того не расходиться, чтобы не кончить.
— Хорошо сено-то?
— Сено нынче за редкость: сухое, звонкое… Не слишним только много его, а уж уборка такая — из годов вон!
— Боюсь, достанет ли до весны?
— Как сказать, сударыня… как будем кормить… Ежели зря будем скотине корм бросать — мало будет, а ежели с расчетом, так достанет. Коровам-то можно и яровой соломки подавывать, благо нынче урожай на овес хорош. Упреждал я вас в ту пору с пустошами погодить, не все в кортому сдавать…
— Ну, уж прости Христа ради! Как-нибудь обойдемся… На завтра какое распоряжение сделаешь?
— Мужиков-то в Владыкино бы косить надо нарядить, а баб беспременно в Игумново рожь жать послать.
— Жать! что больно рано?
— Год ноне ранний. Все сразу. Прежде об эту пору еще и звания малины не бывало, а нонче все малинники усыпаны спелой ягодой.
— А мне мои фрелины на донышке в лукошках принесли.
— Не знаю; нужно бы по целому, да и то не убрать.
— Слышите? — обращается Анна Павловна к девицам. — Стало быть, мужикам завтра — косить, а бабам — жать? все, что ли?
Староста мнется, словно не решается говорить.
— Еще что-нибудь есть? — встревоженно спрашивает барыня.
— Есть дельце… да нужно бы его промеж себя рассудить…Анна Павловна заранее бледнеет и чуть не бегом направляется в спальню.
— Что там еще? сказывай! говори!
— Да мертвое тело на нашей земле проявилось, — шепотом докладывает Федот.
— Вот так денек выбрался! Давеча беглый солдат, теперь мертвое тело… Кто видел? где? когда?
— Да Антон мяловский видел. «Иду я, говорит, — уж солнышко к низу пошло — лесом около великановской межи, а «он» на березовом суку и висит».
— Висельник?
— Стало быть, висельник.
— А другие знают об этом?
— Зачем другим сказывать! Я Антону строго-настрого наказывал, чтоб никому ни гугу. Да не угодно ли самим Антона расспросить. Я на всякий случай его с собой захватил…
— Не нужно. Так вот что ты сделай. Ты говоришь, что мертвое тело в лесу около великановской межи висит, а лес тут одинаковый, что у нас, что у Великановых. Так возьми сейчас Антошку, да еще на подмогу ему Михаилу сельского, да сейчас же втроем этого висельника с нашей березы снимите да и перевесьте за великановскую межу, на ихнюю березу. А завтра, чуть свет, опять сходите, и ежели окажутся следы ног, то всё как следует сделайте, чтоб не было заметно. Да и днем посматривайте: пожалуй, великановские заметят да и опять на нашу березу перенесут. Да смотри у меня: ежели кто-нибудь проведает — ты в ответе! Устал ты, поди, старик, день-то маявшись, — ну, да уж нечего делать, постарайся!
— Ничего, сударыня, день работали, и ночку поработаем! С устатку-то любехонько!
Доклад кончен; ключница подает старосте рюмку водки и кусок хлеба с солью. Анна Павловна несколько времени стоит у окна спальни и вперяет взор в сгустившиеся сумерки. Через полчаса она убеждается, что приказ ее отчасти уже выполнен и что с села пробираются три тени по направлению к великановской меже.
Наконец в столовой раздается лязганье тарелок и ложек.
Докладывают, что ужин готов. Ужин представляет собой повторение обеда, за исключением пирожного, которое не подается. Анна Павловна зорко следит за каждым блюдом и замечает, сколько уцелело кусков. К великому ее удовольствию, телятины хватит на весь завтрашний день, щец тоже порядочно осталось, но с галантиром придется проститься. Ну, да ведь и то сказать — третий день галантир да галантир! можно и полото̀чком полакомиться, покуда не испортились.
Рабочий день кончился. Дети целуют у родителей ручки и проворно взбегают на мезонин в детскую. Но в девичьей еще слышно движение. Девушки, словно заколдованные, сидят в темноте и не ложатся спать, покуда голос Анны Павловны не снимет с них чары.
— Ложитесь! — кричит она им, проходя в спальню.
На сон грядущий она отпирает денежный ящик и удостоверяется, все ли в нем лежит в том порядке, в котором она всегда привыкала укладывать. Потом она припоминает, не забыла ли чего.
— Никак, я сегодня не причесывалась? — спрашивает она горничную.
— Не причесывались и есть…
— Вот так оказия! А впрочем, и то сказать, целый день туда да сюда… Поневоле замотаешься! Как бы и завтра не забыть! Напомни.
Она снимает с себя блузу, чехол и исчезает в пуховиках. Но тут ее настигает еще одно воспоминание:
— Ах, да ведь я и лба-то сегодня не перекрестила… ах, грех какой! Ну, на этот раз бог простит! Сашка! подтычь одеяло-то… плотнее… вот так!
Через четверть часа весь дом спит мертвым сном.
Так проходит летний день в господской усадьбе. Зимой, под влиянием внешних условий, картина видоизменяется, но, в сущности, крепостная страда не облегчается, а, напротив, даже усиливается. Краски сгущаются, мрак и духота доходят до крайних пределов.