Наконец!.. Последнюю «чужую» деревню проехали… Вот промелькнула Тараканиха, самая дальняя наша пустошь, вот Столбы, вот Светлички, а вот и Малиновец!
Отец вылезает у подъезда из возка, крестится на церковь и спрашивает, были ли службы на первой неделе. Матушка тоже крестится и произносит:
— Ну, слава богу, дома!
Только сестрица недовольна и сердито цедит сквозь зубы:
— Опять этот Малиновец… ах, противный! Господи! Да когда же наконец! когда же!..
XV. Сестрицины женихи. Стриженый*
Сестрица Надина была старшею в нашей семье. Ее нельзя было назвать красивою; справедливее говоря, она была даже дурна собою. Рыхлая, с старообразным лицом, лишенным живых красок, с мягким, мясистым носом, словно смятый башмак, выступавшим вперед, и большими серыми глазами, смотревшими неласково, она не могла производить впечатления на мужчин. Только рост у нее был хороший, и она гордилась этим, но матушка справедливо ей замечала: «На одном росте, матушка, недалеко уедешь». Матушка страстно любила своего первенца-дочь, и отсутствие красоты очень ее заботило. В особенности вредило сестре сравнение с матушкой, которая, несмотря на то, что ей шло уж под сорок и что хозяйственная сутолока наложила на нее свою руку, все еще сохраняла следы замечательной красоты. Сестра знала это и страдала. Иногда она даже очень грубо выражала матушке свое нетерпение по этому поводу.
— Вы всё около меня торчите! — говорила она, — не вам выходить замуж, а мне.
— Не могу же я оставить тебя одну, — оправдывалась матушка.
— Попробуйте!
Зато сестру одевали как куколку и приготовляли богатое приданое. Старались делать последнее так, чтоб все знали, что в таком-то доме есть богатая невеста. Кроме того, матушка во всеуслышанье объявляла, что за дочерью триста незаложенных душ и надежды в будущем.
— Умрем, ничего с собою не унесем, — говорила она, — пока с нее довольно, а потом, если зять будет ласков, то и еще наградим.
Как уж я сказал выше, матушка очень скоро убедилась, что на балах да на вечерах любимица ее жениха себе не добудет и что успеха в этом смысле можно достигнуть только с помощью экстраординарных средств. К ним она и прибегла.
И вот наш дом наполнился свахами. Между ними на первом плане выступала Авдотья Гавриловна Мутовкина, старуха лет шестидесяти, которая еще матушку в свое время высватала. На нее матушка особенно надеялась, хотя она более вращалась в купеческой среде и, по преклонности лет, уж не обладала надлежащим проворством. Были и сваты, хотя для мужчин это ремесло считалось несколько зазорным. Из числа последних мне в особенности памятен сват Родивоныч, низенький, плюгавенький старик, с большим сизым носом, из которого вылезал целый пук жестких волос. Он сватал все, что угодно: и имения, и дома, и вещи, и женихов, а кроме того, и поручения всевозможные (а в том числе и зазорные) исполнял. С первого же взгляда на его лицо было очевидно, что у него постоянного занятия нет, что, впрочем, он и сам подтверждал, говоря:
— Настоящей жизни не имею; так кой около чего колочусь! Вы покличете, другой покличет, а я и вот он-он! С месяц назад, один купец говорит: «Слетай, Родивоныч, за меня пешком к Троице помолиться; пообещал я, да недосуг…» Что ж, отчего не сходить — сходил! Без обману все шестьдесят верст на своих на двоих отрапортовал!
Или:
— А однажды вот какое истинное происшествие со мной было. Зазвал меня один купец вместе купаться, да и заставил нырять. Вцепился в меня посередь реки, взял за волосы, да и пригибает. Раз окунул, другой, третий… у меня даже зеленые круги в глазах пошли… Спасибо, однако, синюю бумажку потом выкинул!
Матушка так и покатывалась со смеху, слушая эти рассказы, и я даже думаю, что его принимали у нас не столько для «дела», сколько ради «истинных происшествий», с ним случавшихся.
Но, помимо свах и сватов, Стрелкову и некоторым из заболотских богатеев, имевшим в Москве торговые дела, тоже приказано было высматривать, и если окажется подходящий человек, то немедленно доложить.
От времени до времени с раннего утра у нас проходила целая процессия матримониальных дел мастериц.
— Савастьяновна в девичьей дожидается, — докладывает горничная.
— Зови.
Входит тоненькая, обшарпанная старуха, рябая, с попорченным оспою глазом. Одета бедно; на голове повойник, на плечах старый порыжелый драдедамовый платок.
Матушка затворяется с нею в спальне; сестрица потихоньку подкрадывается к двери и прикладывает ухо.
Начинается фантастическое бесстыжее хвастовство, в котором есть только одно смягчающее обстоятельство: невозможность определить, преднамеренно ли лгут собеседники или каким-то волшебным процессом сами убеждаются в действительности того, о чем говорят.
— Опять с шишиморой пришла? — начинает матушка.
— Вот уж нет! Это точно, что в прошлый раз… виновата, сударыня, промахнулась!.. Ну, а теперь такого-то размолодчика присмотрела… на редкость! И из себя картина, и имение есть… Словом сказать…
— Кто таков?
— Перепетуев, майор. Может, слыхали?
— Нет, отроду такой фамилии не слыхивала. Из сдаточных, должно быть.
— Помилуйте, посмела ли бы я! Старинная, слышь, фамилия, настоящая дворянская. Еще когда Перепетуевы в Чухломе имениями владели. И он: зимой в Москву приезжает, а летом в имениях распоряжается.
— Стар?
— Нельзя сказать. Нѐмолод — да и не перестарок, лет сорок пять, не больше.
— Не надо. Все пятьдесят — это верно.
— Помилуйте! что же такое! Он еще в силах!
Сваха шепчет что-то по секрету, но матушка стоит на своем.
— Не надо, не надо, не надо.
Савастьяновна уходит; следом за ней является Мутовкина. Она гораздо представительнее своей предшественницы; одета в платье из настоящего терно̀, на голове тюлевый чепчик с желтыми шелковыми лентами, на плечах новый драдедамовый платок. Памятуя старинную связь, Мутовкина не церемонится с матушкой и говорит ей «ты».
— Дай посижу, устала, — начинает она, — лёгко ли место, пол-Москвы сегодня обегала.
— Что новенького? — нетерпеливо спрашивает матушка.
— Что новенького! Нет ничего! Пропали женихи, да и только!
— Неужто ж Москва клином сошлась, женихов не стало?
— Есть, да не под кадрель вам. Даже полковник один есть, только вдовый, шестеро детей, да и зашибает.
— Такого не надо.
— Знаю, что не надо, и не хвастаюсь.
Матушка задумывается. Ее серьезно тревожит, что, пожалуй, так и пройдет зима без всякого результата. Уж мясоед на дворе, везде только и разговору, что о предстоящих свадьбах, а наша невеста сидит словно заколдованная. В воображении матушки рисуется некрасивая фигура любимицы-дочери, и беспокойство ее растет.
— Видно, что плохо стараешься, — укоряет она Мутовкину. — Бьемся, бьемся, на одни наряды сколько денег ухлопали — и все нет ничего! Стадами по Москве саврасы гогочут — и хоть бы один!
— Обождать нужно. Добрые люди не одну зиму, а и две, и три в Москве живут, да с пустом уезжают. А ты без году неделю приехала, и уж вынь тебе да положь!
— Да неужто и на примете никого нет?
— Сказывали намеднись, да боюсь соврать…
— Кто таков? говори!
— Сказывали, будто на днях из Ростова помещика ждут. Богатый, сколько лет предводителем служил. С тем будто и едет, чтоб беспременно жениться. Вдовец он, — с детьми, вишь, сладить не может.
— Ну, это еще улита едет, когда-то будет. А дети у него взрослые?
— Сын женатый, старшая дочь тоже замужем.
— Старик?
— Нѐмолод. А впрочем, в силах. Даже под судом за эти дела находился.
— За какие «за эти» дела?
— А вот, за эти самые. Крепостных девиц, слышь, беспокоил, а исправник на него и донес.
— Вот, видишь, ты язва какая! за кого сватать берешься!
— Ах, мать моя, да ведь и все помещики на один манер. Это только Василий Порфирыч твой…