Главная цель, к которой ныне направлены все усилия уездной административной деятельности, — это справляться дома, своими средствами, и как можно меньше беспокоить начальство. Но так как выражение «свои средства» есть не что иное, как вольный перевод выражения «произвол», то для подкрепления его явилось к услугам и еще выражение: «в законах нет». Целых пятнадцать томов законов написано, а все отыскать закона не могут! Стоят эти томы в шкапу и безмолвствуют; а ключ от шкапа заброшен в колодезь, чтоб прочнее дело было.
Соберутся уездные деятели на воскресном пироге у соборного протоиерея (ныне и он играет очень немаловажную роль) и ведут единомысленную беседу.
— Я в своем участке одного человека заприметил, — ораторствует мировой судья, — надо бы к нему легонечко подойти.
— А у нас тут мещанинишко в городе завелся, — подхватывает непременный член, — газету выписывает, книжки читает… да и поговаривает. В базарные дни всякий народ около его лавчонки толпится, а он сидит и газету в руках держит… долго ли до греха!
Исправник слушает и безмолвствует, только усами шевелит.
— Сократить бы! — изрекает отец протопоп.
— Всенепременно-с, — подтверждает председатель земской управы, — и я за одним человеком примечаю… Я уж и говорил ему: мы, брат, тебя без шуму, своими средствами… И представьте себе, какой нахал: «Попробуйте» — говорит!
— Что ж, попробовать можно! — вставляет свое слово городской голова, усмехаясь в бороду.
— И попробуем! — решает предводитель.
— И по-про-бу-ем! — восклицает исправник, вставая из-за стола.
Пирог съеден, гости разошлись по домам, а на другой день «свое средство» уже в ходу.
Так, изо дня в день, течет эта безрассветная жизнь, вся поглощенная мелочами, чего-то отыскивающая и ничего не обретающая, кроме усмотрения. Сегодня намечается одна жертва, завтра уже две и так далее в усиленной прогрессии.*
Недаром же так давно идут толки о децентрализации, смешиваемой с сатрапством,* и о расширении власти, смешиваемом с разнузданностью. Плоды этих толков, до сих нор, впрочем, остававшихся под спудом, уже достаточно выяснились. «Эти толки недаром! в них-то и скрывается настоящая интимная мысль!» — рассуждает провинция и, не откладывая дела в долгий ящик, начинает приводить в исполнение не закон и даже не циркуляр, а простые газетные толки, не предвидя впереди никакой ответственности…
Но и за всем тем, какое бессилие! одиночные жертвы да сетования и слезы близких людей — неужели это бесплодное щипанье может удовлетворять и даже радовать?*
Спустимся еще ступенью ниже — в деревню, и мы найдем ее всецело отданною в жертву мелочам. Тут мы прежде всего встретимся с «чумазым», который всюду проник с сонмищами своих агентов. Эти агенты рыщут по деревням, устанавливают цены, скупают, обвешивают, обмеривают, обсчитывают, платят неосуществившимися деньгами, являются на аукционы, от которых плачет недоимщик, чутко прислушиваются к бабьим стонам и целыми обществами закабаляют людей, считающихся свободными. Словом сказать, везде, где чуется нужда, горе, слезы, — там и «чумазый» с своим кошелем. Мало того: чумазый внедрился в самую деревню в виде кабатчика, прасола, кулака, мироеда. Эти уж действуют не наездом, а постоянно и не торопясь. Что касается до мирских властей, то они беспрекословно отдались в руки чумазому и думают только об исполнении его прихотей.
Затем мы встречаемся с общиной, которая не только не защищает деревенского мужика от внешних и внутренних неурядиц, но сковывает его по рукам и ногам. Она не дает простора ни личному труду, ни личной инициативе, губит в самом зародыше всякое проявление самостоятельности и, в заключение, отдает в кабалу или выгоняет на улицу слабых, не успевших заручиться благорасположением мироеда. Было время, когда надеялись, что община обеспечит хоть кусок хлеба слабому члену, но нынче и эти надежды рассеялись. Оставленные наделы, покинутые и заколоченные избы достаточно свидетельствуют о сладостях деревенской жизни. Куда девались обитатели этих опустелых изб? Увы! скоро самая память о них исчезнет в деревне. Они получили паспорта и «ушли» — вот все, что известно; а удастся ли им, вне родного гнезда, разрешить поставленный покойным Решетниковым вопрос: «Где лучше?»* — на это все прошлое достаточно ясно отвечает: нет, не удастся.
Наконец мы встречаемся с крестьянской избой, переполненной сварой, семейными счетами и непрестанным галдением. В этом миниатюрном ковчеге нередко ютится несколько поколений, от грудного младенца до ветхого старика, который много лет, не испуская жалобы, лежит на печи и не может дождаться смерти. Всевозможные насекомые ползут по стенкам и сыплются с потолка; всевозможные звуки раздаются с утра до вечера: тут и крик младенца, и назойливое гоношенье подростков, и брань взрослых, и блеяние объягнившейся овцы, и мычание теленка, и вздохи старика. Целый ад, который только летом, когда изба остается целый день пустою, несколько смягчает свои сатанинские крики.
Ах, этот жалкий старик! Помнится, читал я в одном из сборников Льва Толстого сказку о старом коршуне.* Вздумалось ему переселиться из родной стороны за море — вот он и стал переносить по очереди своих коршунят на новое место. Понес одного, долетел до середины морской пучины и начал допрашивать птенца: «Будешь ли меня кормить?» Натурально, птенец испугался и запищал: «Буду». Тогда старый коршун бросил его в пучину водную и возвратился назад. Полетел он с другим коршуненком, и опять повторилась та же сцена. Опять вопрос: «Будешь ли меня кормить?» — и ответ: «Буду!» Бросил старый коршун и этого птенца в пучину и полетел за третьим. Но третий был настоящий коршун, беспощадный и жестокий. На вопрос: «Будешь ли меня на старости лет кормить?» — он отвечал прямо: «Не буду!» И старый коршун бережно донес его до нового места, воспитал и улетел прочь умирать.
Точно то же и тут. Выкормил-выпоил старый Кузьма своих коршунов и полез на печку умирать. Сколько уж лет он мрет, и всё окончания этому умиранию нет. Кости да кожа, ноги мозжат, всего знобит, спину до ран пролежал, и когда-то когда влезет к нему на печь молодуха и обрядит его.
— Долго ли, батюшка, нам с тобой маяться? — нетерпеливо спрашивает его больша̀к-коршун.
— Видно уже, пока смерть… — чуть слышно вздыхает в ответ старик. — Тюрьки бы мне… поесть хочется!
В такой обстановке человек поневоле делается жесто̀к. Куда скрыться от домашнего гвалта? на улицу? — но там тоже гвалт: сход собрался — судят, рядят, секут. Со всех сторон, купно с мироедами, обступило сельское и волостное начальство, всякий спрашивает, и перед всяким ответ надо держать… А вот и кабак! Слышите, как Ванюха Бесчастный на гармонике заливается?
. .
Как живут массы при таких условиях? Еще недавно на этот вопрос я отвечал бы: они живут особливою жизнью, независимою от культурных ухищрений. Но теперь, разобравшись ближе в тине мелочей, я не могу остаться при прежнем объяснении. Культурный человек сделался проницателен; он понял свою зависимость от жизни масс и потому приспособляет последнюю так, чтобы будущее было для него обеспечено. Отсюда такая бесконечная масса проектов, трактующих об упрощении и устранении. Семейная жизнь крестьянина, его отношение к земле, к промыслам, к нанимателю, к начальству — все выступило на арену, и всему предполагается учинить отчетливую и безвыходную регламентацию.* Конечно, все это покуда «толки», но, как я сказал выше, в известной среде «толкам» дается даже большее значение, нежели ясно высказанному слову. Культурный глаз проникнет в мельчайшие подробности крестьянской жизни, а культурные намерения, несомненно, дадут ей соответствующую окраску. Самая возможность самостоятельного развития исчезнет надолго, а сумма мелочей не только не умалится, но увеличится. И будет катиться эта глыба вперед и вперед, покуда не застрянет среди дороги и не сделает ее непроходимою.