Услуги среднего рассуждения в этом случае неоцененны. Оно с необыкновенною ясностью убеждает, что жизнь обязательна, и затем указывает, для соглашения с нею, именно на те средства, которые в данную минуту благовременны. Оно не поведет в область эмпиреев, заблуждений и риска, а прямо предложит оголенную от всяких экскурсий жизнь, не блестящую и не особенно интересную, но зато общепризнанную и вполне защищенную. Но, главное, оно докажет, что все старое, колеблющееся, дававшее только кажущийся простор, исчезло навсегда! Да-с, навсегда-с. Что корабли сожжены, и, следовательно, ничего другого не остается, как совсем забыть о том, что они когда-то были.

Таким образом, привычка — воспитывает и предрасполагает; опыт — свидетельствует и подтверждает; рассуждение — убеждает и преподает нужные средства. Совокупность всех этих функций производит в результате — психологический момент.

Именно этот психологический момент и выручил меня в трудную минуту.

Во-первых, он ввел меня в заколдованный круг патентованных русских пословиц.

Во-вторых, он убедил меня, что жизнь обязательна и что сохранить и обеспечить спокойное течение ее можно только при помощи приспособлений, вполне отвечающих требованиям современности.

В-третьих, он доказал, что какие бы усилия я лично ни употреблял, как бы широко ни захватывал, хотя бы даже «жег сердца глаголом»* (на что, впрочем, ни малейше не претендую), — все-таки изолировать меня можно во всякое время, и никто этого не заметит.

Таковы три элемента, при помощи которых достигается современное человеческое благополучие. Но для того, чтобы последнее не оставалось только возможностью, но получило практическое осуществление, необходимо, чтобы упомянутые сейчас элементы были восприняты не только сознательно, но и вполне искренно. «Мало обличать — любить надо», — прорицали когда-то наши «почвенники»,* тонко инсинуируя, что обличение равносильно отсутствию патриотизма и измене. Я же от себя в превосходной степени прибавлю: «Мало любить; надо, сверх того, представить несомненные таковой любви доказательства». Раз эти доказательства представлены, можно смело глядеть в глаза будущему.

Я не стану говорить здесь ни о пользе русских пословиц в качестве жизненного подспорья, ни о том, что принцип самосохранения искони служил главным регулятором поступков и действий почвенного человека, — все это вещи общеизвестные. Но не могу не остановиться несколько подольше на вопросе о человеческой изолированности,* — вопросе тоже небезызвестном, но который на наших глазах приобрел очень решительные и резкие формы.

Я личным опытом основательно и бесповоротно убедился, что человеку, который живет и действует вне сферы служительских слов, ниоткуда поддержки для себя ждать нечего. Сколько раз в течение моей долгой трудовой жизни я взывал: где ты, русский читатель? откликнись! — и, право, даже сию минуту не знаю, где он, этот русский читатель. По временам, правда, мне казалось, что где-то просвечивают какие-то признаки, свидетельствующие о самосознании и движении вперед; но чем глубже я уходил в ту страну терний, которая называется русской литературой, тем более и более убеждался в бесплодности моих чаяний. Нет тебя, любезный читатель! еще не народился ты на Руси! Нет тебя, нет и нет.

Русский читатель, очевидно, еще полагает, что он сам по себе, а литература — сама по себе. Что литератор пописывает, а он, читатель, почитывает. Только и всего. Попробуйте сказать ему, что между ним и литературной профессией существует известная солидарность, — он взглянет на вас удивленными глазами. «Ах, нет! — скажет он, — лучше я совсем не буду «связываться», чем добровольно наложу на себя какое-то обязательство!»

И как скажет, так и сделает. И когда затем для писателя наступит трудная минута, то читатель в подворотню шмыгнет, а писатель увидит себя в пустыне, на пространстве которой там и сям мелькают одинокие сочувствователи из команды слабосильных.

Это не вероломство, не предательство и даже, пожалуй, не трусость; но, во всяком случае, несомненно бессилие.

Мне скажут, быть может, что у писателя должны быть в запасе свои личные силы, в которых он обязывается почерпать для себя устойчивость… Да, но какие же это силы, коль скоро самой простой мышеловки достаточно, чтобы обратить их в прах?

Спрашивается теперь: ежели ни изнутри, ни извне нельзя ожидать для жизни защиты — где же ее искать?

Именно так я и поступил. Сначала испугался, но затем очень быстро очнулся и беспрекословно погрузился в пучину служительских слов.

Теперь я жуирую. Целое лето провел в переездах из Аркадии в Ливадию и кончил тем, что получил флюс. Это загнало меня на зимние квартиры, где, в ожидании открытия «Palais de Cristal», я перехожу от Дюссо к Донону и от Донона к Борелю. И хотя по-прежнему «ничего не делаю», но понимаю, что между прежним моим ничегонеделанием и нынешним — целая бездна. Прежнее мое «ничегонеделание» означало фырканье, фордыбаченье, форс, озорство; нынешнее — ровно ничего не означает, но зато пользу приносит. Ибо ни в Аркадию, ни к Дюссо, ни в «Palais de Cristal» — никуда я не могу прийти без кошелька; а раз кошелек при мне, я тут же воочию вижу, как благодаря ему кругом расцветает промышленность и оживляется торговля.*

И я чувствую, как доверие, которое совсем было утратил, вновь постепенно ко мне возвращается. И дружественные мне тайные советники (в течение длинной жизни я их целую сотню наловил), которые еще так недавно при встречах обдавали меня холодом и говорили притчами, теперь вновь начинают одобрительно кивать в мою сторону, как бы говоря: еще одно усилие — и… ничего в волнах не будет видно!

Письмо II*

Так как вы, вероятно, позабыли о происшествии, которое в июле 1883 года взволновало весь петербургский чиновничий мир, то постараюсь вкратце восстановить его в вашей памяти. Пропал статский советник Никодим Лукич Передрягин. Жил он на даче, на Сиверской станции Варшавской железной дороги,* и утром, в воскресный день, пошел в лес по грибы. Ушел и не возвращался. На другой день охотник из местных крестьян нашел в лесу трехугольную шляпу и лукошко, до половины наполненное подосиновиками, и представил свою находку местному уряднику. Оказалось, что эти вещи принадлежали Передрягину…

Такова голая фабула загадочной драмы, столь неожиданно омрачившей мирное течение дачной жизни. Я помню удручающее впечатление, которое произвело это происшествие на сиверских дачников. Место это и сейчас довольно дикое. Нет в нем ни «Аркадий», ни «Ливадий» и вообще никаких распутств, которыми знаменует себя вступившая в свои права цивилизация. По всему правому берегу излучистой речки, на далекое пространство, тянется сплошной хвойный лес, и покуда только самая незначительная его часть подверглась захвату под дачи. В этом лесу великое изобилие ягод, грибов, пернатых и… зверей. Зверей множество, а ни городовых, ни подчасков нет. Один урядник на всю палестину — спрашивается: какую он может предоставить защиту? Стало быть, ежели даже зайцы составят злоумышленное общество с целью пожирания статских советников, то и они имеют возможность свое мерзкое намерение привести в исполнение беспрепятственно. До тех пор никто не сознавал возможности такой перспективы, но после исчезновения Передрягина она представилась до того явною и в то же время унизительною, что все лето прошло в неописанной тоске. Ночные прогулки при луне прекратились; девицы перестали ходить на станцию навстречу женихам; детям позволяли резвиться только в виду дачных балконов; и тут же, по какой-то странной ассоциации идей, мясник начал поставлять провизию очень сомнительного качества. Но когда, в довершение всего, узнали, что у крестьян во ржах залег беглый солдат, то наняли по подписке отряд калек, вооружили их дубинками и приказали за восемь желтеньких бумажек* в месяц защищать жизнь и достояние дачников, так точно, как в том перед Страшным судом ответ дать надлежит. Но и за всем тем, как только дождались половины августа, так тотчас же все разом потянулись в город.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: