— Вы, майор, женское общество любите?

— Помилуйте, сударыня!

— В таком случае приходите почаще.

— За честь почту-с.

Сядешь и молчишь. Вот она посидит-посидит, видит, что малому-то не до разговоров, и молвит:

— Приходите сегодня вечером вон в ту беседку…

Тут словно как и оживишься… го-го-го!

Скука. И самому скука, и другим смерть. Придешь домой, а там уж полну комнату скуки наползло. Попробуешь думать — через четверть часа готов: все думы передумал… Пуншу!

С самой ранней молодости мы разгул за веселье, а ёрничество за любовь принимали, да так спозаранку и одичали. Из всех этих светских манер только и знали, что шпорами, бывало, щелкнешь.

От этого я никогда об женитьбе серьезно не думал. Начнешь, бывало, умом раскидывать: «Что бы мне больше всего в жене нравилось?» и непременно что-нибудь ординарное надумаешь. Так ведь для ординарного немного нужно: вышел за ворота и свистнул. А чтобы обстановочка какая-нибудь, чтобы, например, постелька как следует, занавесочки, стол, самоварчик, чай, кофей — «Хорошо ли ты, мой друг, почивал?» — этого и в воображении не было. Растянешься на диване, как одер, под головой замасленная кожаная подушка — и дрыхнешь. А в передней, на голой доске, денщик во сне стонет. Встанешь — и умываться не хочется. Чай денщик подаст: «Черт тебя знает, скотина, чего ты в чай мешаешь!»

И все-таки скажу: лучше в нашем звании так прожить, нежели на семейную жизнь соблазниться. Иной не воздержится, женится — и что же выйдет? Девочка-то, как замуж выходила, ровно огурчик была, а через два-три месяца, смотришь, она уж в каких-то кацавейках офицеров принимает: опустилась, обвисла, трубку курит, верхом на стул садится. Халда халдой».

«В последнее время начали при полках исправные библиотеки содержать. Это бы хорошо, да как себя на старости лет принудить читать? Возьмешь газету — везде словно концы рассказывают, а начала не знаешь. Воспитание-то я «домашнее» получил, а потом — прямо в полк. Так даже стихов никаких не знаю. Помню, что под венгерца ходил, поляка два раза усмиряли, с туркой за ключи воевали,* а француз с англичанином помогали ему… Помню, потому что сам там был, а что и как — спросить не догадался. Начальство приказывало — вот и все. Поэтому, как стали насильно заставлять газеты читать, все и ищешь: где же начало?

В то время как нас пять майоров в полку было, достал один майор историю Карамзина: «Давайте, братцы, читать!» Как дошли мы до Святополка Окаянного*, так оно на меня подействовало, что я и во сне, и наяву, все, бывало, Святополка Окаянного вижу. Кого ни встречу, офицера, помещика, солдата, — всем про него рассказываю. А через неделю меня и самого стали Святополком Окаянным честить. На этом и пошабашил.

Стоял я, еще в чине ротмистра, в Орловской губернии, в деревне у одного помещика. Богатый был, молодой и холостой. Вот и повадился я к нему ходить. Хожу и все спрашиваю: «Отчего это мне жить очень скучно?»

— Водку, говорит, пьете?

— Пью.

— Клопштоссы на биллиарде умеете делать?

— Умею.

— А географию знаете?

— Н-н-нетвердо.

— Вот то-то и есть.

И начал он меня короте́нько всяким наукам учить. Сегодня — одну науку расскажет, завтра — другую. А я приду в полк да вахмистру пересказываю… И что же потом оказалось? Что все-то он мне в насмешку рассказывал!»

«Вы, господа, не смейтесь: охота-то, значит, во мне была, да не ко двору пришлась. Был у нас юнкер в полку, служил исправно и вдруг тосковать начал. Тосковал-тосковал, да и ушел в университет. Отец узнал, да арапником — и опять в полк. А он опять в университет. Да до трех раз. Так и бросили.

И что же вышло? — Я как тогда был майор, так и теперь майор, а он с год тому назад в генеральском чине инспекторский смотр полку делал. Из университета-то, изволите видеть, опять в юнкера поступил да в академию, а оттуда и пошел, и пошел…

Однако ж на смотру узнал меня:

— Вы ли, майор?

— Он самый-с.

Потужил, покачал головой, поцеловал и уехал. Я, признаться, понадеялся, не произведут ли в подполковники — да где уж!

А при моей охоте да кабы в университет… Может быть, и я бы теперь генералом был».

«Служил я всегда исправно и часть свою в порядке содержал. Только два раза в течение всего времени взысканиям подвергался.

В первый раз на абвахте* сидел. Купался я однажды с русалкой, а какой-то озорник взял да амуницию мою в кусты спрятал. Я было задворками да перелесочком на квартиру — ан навстречу стадо. Как увидели коровы — словно взбеленились. Словом сказать, вышел скандал.

В другой раз из трактира ночью шли. Идем и видим, что извозчики, прикорнувши на дрожках, спят. «Разнуздаемте, господа, лошадей!» Разнуздали; отошли подальше, кричим: «Извозчик!» Можете себе представить картину! Вожжами дергают, кнутами хлещут, лошади несутся как бешеные… Однако с одним извозчиком обошлось неблагополучно. На другое утро — к полковнику. «Стыдитесь, корнет!»

В старину такие поступки «шалостями молодых людей» назывались. Окна в трактире перебить, будочника с ума свести, купцу бороду спалить, при встрече с духовным лицом загоготать — вот какие тогда удовольствия были. Однажды квартальный к полицеймейстеру с рапортом шел, так ему в заднюю фалдочку кусок лимбургского сыру положили, а полицеймейстер за это свиньей его назвал.

Признаться сказать, теперь я и сам удивляюсь: какие же это удовольствия!»

«А под конец расскажу вам самое любопытное: как я один раз конституции требовал.

Было это в то время, когда нас после севастопольской кампании, в виде героев, господину Кокореву препоручили. Тогда по всей России восторг был. Во-первых, война кончилась, а во-вторых, мягкость какая-то везде разлилась. Курить на улицах было дозволено, усы, бороды носить.* С этого началось. А главное, не возбранялось ни ходить, ни сидеть, ни смеяться, ни плакать. Хочу — хожу, хочу — сижу; хочу — молчу, а надоело молчать — возьму да и поговорю. И никакого вреда от этого не было — ей-богу! Словом сказать, такой неожиданный момент выдался, когда все только удовольствие испытывали.

Разумеется*, не обходилось и без фанаберий. Одни говорили: «Нужно, чтоб у мужика каждый день добрая чарка водки была»; но были и такие, которые прибавляли: «а для прочих чтобы конституция». Однако ни тех, ни других не тревожили, а только на замечание брали.

Мы, герои, вели себя очень скромно. И в Эрмитаже побывали, и в кунсткамере, и в Исакиевском соборе — тихо, благородно. Конечно, вечерком, попозднее, под руководством Василья Александровича, изрядно-таки накачивались, но по большей части нас увозили для этого в Ушаки[2]. Отзвоним суток двое, да и опять в Петербург светленькие воротимся.

Вот однажды благодушествуем мы таким образом в Ушаках и налакались-таки до пределов. И начал наш любезный хозяин объяснять: «Для чего, когда поезд на станцию приходит, рабочие под вагонами лазают да об колеса и шины постукивают? Для того, говорит, чтобы знать, все ли исправно и нет ли где изъяна. А подобно сему, говорит, на будущее время и в государственных делах поступать* надлежит. На удалую-то не скакать, а сначала постучать, и ежели окажется трещина или раковина, то заплаточку положить, а потом уж ехать».

Что же, стучать так стучать. Начали мы тут стучать, и что дальше, то больше. Одни говорят: «На первый раз достаточно чарки доброго вина»; другие говорят: «Этого мало, нужно конституцию…»* А в том числе и я.

вернуться

2

Ушаки — имение, принадлежавшее в конце пятидесятых годов г. Кокореву. Последняя станция от Петербурга перед Любанью. (Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: