— Вообще, я полагаю так: мы, становые, обязываемся держаться не буквы, а смысла, — прибавил он, — и в этом именно заключается отличие нынешней становой системы от прежней. Свободы больше! свободы! Чтоб руки не были связаны! Чтоб для мероприятий было больше простору! Воздуху! воздуху больше!

Разумеется, я только качал головою и моргал глазами в знак единомыслия, хотя, признаюсь, когда он, подобно народному трибуну, восклицал: свободы больше! свободы! — я так и думал, что голос его дрогнет. Однако он не только произнес эти слова совершенно безбоязненно, но как ни в чем не бывало продолжал свою profession de foi[11]. Заявил, что читает «Правительственный вестник», как роман, и в восторге от «Сенатских ведомостей» («Только надо уметь владеть этим орудием», — сказал он), и затем несколько неожиданно перешел к перечислению своих губернских начальников и при каждом имени незаметно, но несомненно, привставал на стуле, побуждая и нас делать подобное же движение. Потом опять перешел к своему личному положению и отозвался, что хотя он и маленький человек в служебной иерархии, но что и на маленьком месте можно небольшую пользу государству принести, как это уже и предусмотрено мудрой русской пословицей, гласящей: «Лучше маленькая рыбка, чем большой таракан». Что нынче, впрочем, различие между малыми и большими должностями мало-помалу стирается, и все начинают уже понимать, что, в сущности, и большие чины и малые — все составляют одну семью.

— Конечно, покуда это еще идеал, — прибавил он скромно, — но первые шаги к осуществлению его уже сделаны. Не далее как неделю тому назад встретил я на станции действительного статского советника Фарафонтьева, который прямо сказал мне: «Ты, брат, не смущайся тем, что ты только становой! все мы под богом ходим!»

Высказавши все это, он умолк, и батюшка мигнул мне, что теперь, дескать, самое время предъявить ему мое сердце. Но так как в выслушанной мною исповеди заключалось еще несколько не совсем ясных для меня пунктов, то я и решился предварительно предложить некоторые вопросы.

— Вы прекрасно очертили теоретическую сущность современной становой системы, — сказал я. — Откровенное отношение к начальству; быстрое, точное и притом однообразное выполнение предписаний; разъяснение недоумений, возбуждаемых выражениями, вроде: «по точному оного разумению», стремление к расширению свободы мероприятий — это картина, несомненно, грандиозная, достойная кисти великого художника. Тем не менее это все-таки только идеалы, или, лучше сказать, светочи, освещающие становой путь… К сожалению, на этом пути встречаются обыватели, для которых собственно эти идеалы и сочиняются. А так как к числу обывателей принадлежу и я, то, естественно, меня должно интересовать, как относится становая практика к этим бедным людям, которые, нередко сами того не сознавая, могут представлять весьма серьезные преткновения для самых непоколебимых становых идеалов. Чего требуете вы от них?

— Что касается до меня, — ответил он, — то я понимаю свои обязанности к обывателям так: во-первых, образовать в среде управляемых мною верных исполнителей предначертаний, и во-вторых — укоренить в них любовь к труду. Только и всего.

— Понимаю. Такова, бесспорно, воспитательная сторона становой практики. Но рядом с нею, к сожалению, мы провидим и сторону пресекательную. Встречаются по временам субъекты, которые намеренно… а впрочем, большею частью ненамеренно… ускользают от воспитательного воздействия и, разумеется, навлекают этим на себя гнев… Каким образом, то есть с какою степенью строгости, предполагаете вы поступать относительно их?

Он на мгновение вперил в меня испытующий взор, но, не желая, вероятно, для первого знакомства, подвергать меня взысканию, ответил сурово:

— Я полагаю сих вредных членов отсекать-с.

— Совершенно понимаю. Но ведь для того, чтоб отсечь как следует, необходимо предварительно их уличить…

— Сумеем и это-с.

— Стало быть, вы будете ожидать поступков?

— Не думаю-с.

— Будете читать в сердцах?

— Всенепременно-с.

Тогда произошло во мне нечто чудное и торжественное: я вдруг почувствовал, что все мое существо сладко заволновалось! Я не скажу, чтоб это было раскаяние — нет, не оно! — а скорее всего какое-то безграничное, неудержимое, почти детское доверие! Приди и виждь!

— В таком случае позвольте мне предъявить вам мое сердце! — воскликнул я, устремляясь вперед и чуть не захлебываясь от наплыва чувств.

Я высказал это так искренно, что батюшка несколько раз сряду одобрительно кивнул мне головою, а у матушки даже дрогнули на глазах слезы. Он сам не выдержал, взял меня за руку и, ничего еще не видя, крепко сжал ее.

— Прежде всего, — продолжал я, — сознаюсь в нижеследующем. Пятнадцать лет тому назад я занимался «благими поспешениями» и при этом неподлежательно и дерзостно призывал меньшую братию к общению…

— Почему же «неподлежательно»? — перебил он меня мягко и как бы успокоивая. — По-моему, и «общение»… почему же и к нему не прибегнуть, ежели оно, так сказать… И ме́ньшего брата можно приласкать… Ну, а надоел — не прогневайся! Вообще я могу вас успокоить, что нынче слов не боятся. Даже сквернословие, доложу вам — и то не признается вредным, ежели оно выражено в приличной и почтительной форме. Дело не в словах собственно, а в тайных намерениях и помышлениях, которые слова за собою скрывают.

— Вы слишком добры, — ответил я. — Я сам прежде так думал, но ныне рассудил, что даже такое выражение, как «кимвал бряцающий»*, — и то может быть употребляемо лишь в крайних случаях, и с такою притом осмотрительностью, дабы не вводить в соблазн! Вот каков мой нынешний образ мыслей!

— Вообще это правило, конечно, заслуживает полного одобрения, но, в частности, я нахожу, что и в похвальных чувствах необходимо соблюдать известную сдержанность и не утаивать от начальства выражений, сокрытие которых, с одной стороны, могло бы поставить его в недоумение, а с другой — свидетельствовало бы о недостатке к нему доверия. Например, вы сказали сейчас: «кимвал бряцающий» — какое это прекрасное выражение! а между тем, благодаря недостатку откровенности, очень может быть, что оно начальству даже и теперь неизвестно! А впрочем, повторяю: все зависит от того, в чем заключались ваши филантропические затеи. Прошу продолжать — я весь внимание.

— Во-первых, я, ничего не понимаючи и без всякого на то уполномочия, ежечасно, ежеминутно болтал о свободе…

— О свободе-с? зачем-с? — переспросил он меня несколько удивленно, но, впрочем, и на этот раз, ради первого знакомства, удержался от взыскания.

— Да, о свободе. И это происходило как раз во время крестьянской эмансипации. При сем я, однако ж, присовокуплял, что истинная свобода должна быть ограничена: в настоящем — уплатой оброков, а в будущем — взносом выкупных платежей. И что ежели все это не будет выполняемо своевременно и бездоимочно, то свобода перейдет в анархию, а анархия — в военную экзекуцию.

— Что ж! по-моему, это толкование «свободы» правильное, и я думаю, что его приличнее назвать даже «содействием»… С своей стороны, я готов доложить господину исправнику…

— Не в том дело. Я и сам знаю, что лучше этого толкования желать нельзя! Но… «свобода»! вот в чем вопрос! Какое основание имел я (не будучи развращен до мозга костей) прибегать к этому слову, коль скоро есть выражение, вполне его заменяющее, а именно: улучшение быта?

— «Улучшение быта»? — вопросительно повторил он и затем ласково посмотрел на меня и махнул рукой, как бы говоря: твоя наивность приводит меня в восхищение! — Продолжайте, пожалуйста! — предложил он.

— И еще я, тоже не понимаючи, утверждал, что необходимо дать делу такое направление, чтобы, с одной стороны, крестьянин сейчас же почувствовал, а с другой — помещик сколь возможно меньше ощутил.

— Ну, так что же-с? — перебил он, уже совсем изумляясь.

вернуться

11

исповедание веры.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: