Не скрою, что и на меня перечисление сейчас приведенного обеденного меню подействовало болезненно, но так как при этом, очевидно, не без преднамеренности, проводилась связь между кушаньями и представлением о политической роли буржуазии, то обстоятельство это невольно налагало на меня известную осторожность.

— С своей стороны, я нахожу, что обед был хотя и простой, но сытный, — сказал я, — а это, по моему мнению, главное. Единственный серьезный недостаток, в котором можно упрекнуть перечисленное вами меню, — это обилие супов, сообщающее трапезе однообразие и даже некоторую унылость. Но недостаток этот вовсе не присущ буржуазии, а зависит преимущественно оттого, что Колупаев живет в захолустье, где не имеется в виду образцов…

— Но вы! вы сами? ведь вы в том же захолустье живете, а между тем…

— Я… что ж я? Не забудьте, Милий Васильич, что я получил воспитание в высшем учебном заведении. Поэтому я, конечно, понимаю, что суп обязателен только в единственном числе и что затем существуют еще соусы, жаркие, пирожные и т. д. Но можно надеяться, что в недальнем будущем все эти представления будут не чужды и буржуазии. Я даже думаю, что и ныне, по мере приближения к центрам цивилизации, буржуазия ведет себя несколько иначе, нежели Колупаев. Так что, например, Поляков, Кокорев, Губонин — ну, я готов держать пари, что Поляков сморкается не в горсть, а в платок, и притом не в клетчатый бумажный, а в настоящий батистовый, быть может, даже вспрыснутый духами!

— Может быть… может быть-с! — сказал он задумчиво, но потом с живостью продолжал: — Нет! далеко кулику до Петрова́ дня, купчине до дворянина! Дворянин и маленькую рыбку подаст, так сердце не нарадуется, а купчина тридцатипудовую белугу на стол выволочет — смотреть омерзительно! Да-с, обидели! обидели в ту пору господ дворян!

Увы! при этом воспоминании я чуть-чуть не выдал себя. Есть у меня зияющая рана, прикосновение к которой всегда находит меня чувствительным и отзывчивым. Эта рана — воспоминание о дворянской обиде.

— Ах, как обидели! — воскликнул я, простирая руки… Но взглянув на него, опомнился: по всему его лицу бродила какая-то сомнительная улыбка.

— То есть, лучше сказать, не обидели, — продолжал я уже спокойнее, — а каждому воздали должное. Прежде у нас была одна опора — дворяне, нынче две опоры — дворяне и буржуа. Стало быть, мы не потеряли, а приобрели.

— А про мужичка-то и позабыли?

— И мужичок — тоже опора, — согласился я.

— Нет-с, не «тоже опора», а самая настоящая опора — вот как-с! потому что мужичка в какую сторону хочешь, туда и поверни.

— И с этим согласен.

— По секрету скажу вам: хоть это и не входит в крут моих обязанностей, но, по убеждениям моим, — я демократ! А вы?

— Что касается до меня, то я никогда об этом не думал. Вообще, я живу не думаючи — так по нынешнему времени удобнее. Но ежели начальству угодно…

— Начальству! но разве начальство где-нибудь, когда-нибудь сознавало свои истинные пользы?!

Это было уже слишком. Я почувствовал, что еще минута — и мы вступим на такую покатость, с которой легко можно спуститься в самую преисподнюю. Поэтому я разом пресек недостойный разговор, с силой воскликнув:

— Нет! с этим я никогда не соглашусь! Слышите, Грацианов! никогда! никогда!

Я помню, после этого разговора я целый вечер был беспокоен и все испытывал себя, не проврался ли я в чем-нибудь. И хотя совесть моя оказалась совсем чистою, но все-таки я долго ночью ворочался с боку на бок, прежде нежели сон смежил мои очи.

Но, увы! чем чаще мы сходились, тем скабрезнее и скабрезнее делались наши собеседования. Ни одного краеугольного камня не оставил он без исследования, и обо всех отозвался с одинаковым ехидством. О браке, согласно с определением присяжного поверенного Пржевальского, выразился, что это могила любви*; о собственности сказал, что область ее «в настоящее время» слишком сужена, что надо расширить ее пределы, допустив приток свежих элементов, хотя бы, например, казнокрадства, причем указывал на купца Разуваева, который поставкою гнилых сухарей приобрел себе блаженство, и т. д. О религии пробормотал что-то такое, от чего у меня уши разом завяли, а о начальстве…

Хотя мое положение во время этих разговоров было очень выгодное, потому что мне приходилось только защищать, но наконец мне так наскучило постоянно выслушивать это бюрократическое сквернословие, что я решился в свою очередь испытать его.

— Скажите, пожалуйста, Милий Васильич, — обратился я к нему, — отчего же вы в речи, обращенной к урядникам, утверждали совершенно противное?

— Странный вопрос! — ответил он мне, нимало не смущаясь, — но разве я имею право быть откровенным с урядниками? Я откровенен с начальством — потому что оно поймет меня; я откровенен с вами — потому что вы благородный человек…* Но с урядниками… Извините меня, я даже удивляюсь вашему вопросу…

— Хорошо-с. А помните, когда я исповедовался перед вами при батюшке?..

— И тогда существовали те же самые причины. «При батюшке»! Но что такое батюшка?

— Извольте, согласен и с этим. Но надеюсь, что теперь вы убедились, что я совсем не разделяю тех воззрений, которые, по-видимому, исповедуете вы?

— Да-с, убедился-с… хотя и с болью в сердце, но… убедился-с!

— Ах, Милий Васильич! как хотите, голубчик, а вы для меня сфинкс!

— К сожалению, я совсем не сфинкс, а только становой пристав! — отвечал он печально, как бы подразумевая при этом: будь я сфинкс, давно бы ты узнал, как Кузькину мать зовут!

— Но заклинаю вас именем всего священного! Ответье мне откровенно: врете вы или нет? — воскликнул я, почти не помня себя от страха.

— Вы меня оскорбляете, наконец! — ответил он, взвиваясь во всю длину своего роста, — хоть я и не что иное, как становой пристав, но скажу вам от души: для благородного человека это даже больно… «Врете вы или нет?»… Ах!

Несколько дней он как будто будировал и не ходил ко мне. В это время из кухни начали долетать до меня звуки гармоники, и я, не без удивления, узнал, что они извлекаются каким-то вольнопрактикующим незнакомцем*. Увы! Этот загадочный для меня человек настолько коротко сошелся с моей прислугой, что не только ел и пил, но даже по временам ночевал у меня на кухне… И я ничего не знал об этом! Разумеется, это меня встревожило, и я несказанно обрадовался, когда Грацианов после недельной разлуки опять в обеденный час явился в моей столовой.

— Слушайте! — обратился я к нему, — у меня в кухне поселился какой-то незнакомец… скажите, могу ли я, по крайней мере, запретить ему играть на гармонике? Я не выношу этого инструмента.

— Кто же это?! — удивился он.

— Вероятно, вы очень хорошо знаете, и кто и зачем.

— Зачем? — повторил он за мной и вслед за тем залился добродушным смехом, — да очень понятно зачем! Наверное, у вас на кухне лишние куски остаются, так вот… Ах, все мы говядинку любим! — прибавил он со вздохом, — но, разумеется, ежели вы протестуете…

— Нет, я не протестую. Говядина и даже телятина… не в том дело! Но я желаю уяснить себе следующее: не должен ли я считать пребывание постороннего человека в моей кухне за нарушение неприкосновенности моего очага?

— Нисколько.

— Очень рад, что таково ваше мнение. Садитесь, пожалуйста, и будем обедать.

— Но, может быть, вы еще сомневаетесь? — успокоивал он меня, — в таком случае скажу вам следующее: человек, о котором вы говорите, есть не что иное, как простодушнейшее дитя природы. Если вы его попросите, то он сам будет бдительно ограждать неприкосновенность вашего очага. Испытайте его! потребуйте от него какой-нибудь послуги, и ни увидите, с каким удовольствием он выполнит всякое ваше приказание!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: