— Да, привычка — большое дело. А впрочем, из того, что я до сих пор от вас слышал, право, еще нельзя заключить, чтоб нам худо жилось!
— Ну, со всячинкой тоже, а временами так и очень со всячинкой. Те времена, об которых я до сих пор рассказывал, были простые: и с нас меньше требовали, да и сами мы носов не задирали. Тогда, действительно, жить было можно. Одно только неудобство было — это встоячку жизнь проводить!
— Как так «встоячку»?
— А так, просто на своих ногах. Я ведь не по письменной, а по экзекуторской части больше служил, — значит, все у начальства в глазах. Ну, а как ты, позволь тебя спросить, в виду начальника сядешь?
— Стало быть, и перед Репетиловым стояли?
— Да, и перед Репетиловым. Впрочем, в то время, батенька, это не то чтоб жестокость была, а так, в голову начальству не приходило, чтоб предложить подчиненному сесть. Эти «милости просим» да «садитесь, пожалуйста» — уж гораздо позднее и обыкновение вошли.
— И то слава богу. Лучше поздно, чем никогда.
— Бог знает, лучше ли. На словах-то он «садитесь, пожалуйста», а на деле такими иголками тебе сидение-то нашпигует, что лучше бы напрямки, без вывертов, крикнул: руки по швам!
— Нуте, рассказывайте, Алексей Степаныч, что же с вами дальше было?
— А дальше — хуже. Как вышел, это, Репетилов, остался я совсем без благодетелей. До тех пор, хоть и не больно красно жилось, а все будто в своей семье был. А тут стали поговаривать, что и департамент-то наш, за вольный дух, совсем закрыть следует. И точно, целых три месяца к нам даже и директора не назначали; с часу на час мы ждали: вот-вот распустят, — как вдруг приказ: назначается к нам директор генерал-майор Отчаянный*.
— Это тот самый Отчаянный, который впоследствии департаментом «Побед и Одолений»* управлял?
— Тот самый… небось помнишь, как вместе горе тяпали!* Ну, да в то время, как ты-то его узнал — это что! агнец божий, в сравнении, был! Вот ты бы тогда с ним поговорил, как он с воли, прямо из полка прибежал. Страсть! того гляди, взглядом убьет! Влетел он к нам, словно озаренный; чиновник один на дороге попался — так и скосил! Собрал нас и говорит: «Вы, говорит, может быть, думаете, что я в масонах служил? — нет, говорит, я служил не в масонах, а в апшеронском полку! Или, говорит, мечтаете, что я пришел вашим развратным гнездом управлять? — нет, я развратное ваше гнездо разорить пришел! Вон — все!» Как сказал он это — у всех так и захолонуло! Не знаем, как это слово «вон!» понять: из департамента ли совсем вон бежать или только по своим местам разойтись? Решили, однако, разойтись по своим местам. И пошел он нами вертеть. Сидит у себя в кабинете и все во звонок звонит. То есть, была ли минута одна, чтоб он не звонил! То того подай, то другого! то жарко, то холодно! Звон да гам! Гам да звон! Веришь ли, домой, бывало, после присутствия прибежишь — все этот звон слышишь! Бросишься, это, перед иконой богоматери: заступница!
Молчалин остановился, словно бы поперхнулся. Мне и самому совестно было, что я вызвал его на эти изумительные воспоминания. Однако через минуту он отдышался и продолжал:
— И представь себе, не успеешь дома ложку щей проглотить — смотришь: курьер! требуют! Прискачешь, это, к нему, а он: нет, теперь не надобно! А через четверть часа и опять, и опять! Так покуда эта раскассировка шла, я никуда, кроме департамента, и со двора не ходил, даже спать не раздевавшись ложился!
— И долго это тянулось?
— Да год с лишним. Наконец резолюция вышла: четверть департамента под суд отдать, половину по дальним городам разослать — сочти, много ли уцелело?
— Вы-то, однако, уцелели?
— Что я! Я в ихних вольномыслиях участия не принимал! И по экзекуторской части был! Ко мне, сударь, он даже привык. Когда его в департамент «Побед и Одолений» перевели, он и меня с собою взял… Там-то мы с вами познакомились, батенька!
Сказав это, Алексей Степаныч протянул мне руку, как бы давая этим понять, что знакомство со мною для него было не неприятно.
— А знаешь ли, — продолжал он, — ведь чиновники-то наши потом его усмирили!
— Как так?
— Да самым простым способом. Сказываться не стали. Пришел он однажды в департамент и начал звонить. Ну, покуда побежали, покуда что — он не утерпел, сам на розыски побежал. Приходит в одно отделение — и вдруг все чиновники врассыпную; приходит в другое — и тут все вон; в третье — та же история. Только я один, бедный Макар, и остался. Остановился он тут против меня, глаза большие, дух занимается, не может слова вымолвить, только рот разевает… И все нутро у него даже гудит… у-у, а-а-а…
— Что ж, и подействовало?
— Стал потише. По отделениям бродить перестал, только звонить еще больше начал!
— А страшно, я думаю, было, как он с вами в то время лицом к лицу стал, когда чиновники-то с ним эту штуку сыграли?
— Уж чего еще! Однако я тебе скажу, и во мне один раз это мужество проявилось! Говорит он мне однажды: позвать! говорит. — Кого, говорю, позвать прикажете? — Позвать! говорит. — Кого же, ваше превосходительство, позвать прикажете? — Он в третий раз: позвать! говорит. Ну тут я, признаться, не выдержал, возвысил, это, голос да как ляпну: да кого же, ваше превосходительство, позвать изволите приказать? — Да, было-таки и у меня! был и со мной такой случай!
— Ну, а он что?
— Да! почесал-таки переносицу! понял!
— Повысил ли он вас, по крайней мере, за вашу службу? наградил ли?
— Представь себе, какой ирод! Десять лет я при нем состоял, и все десять лет у нас экзекутора вакансия была — ну что бы, кажется, стоило! И как бы ты думал? — ведь так и не сделал меня экзекутором! В помощниках все десять лет тактики и выдержал!
— Как же вы оттуда выбрались?
— Видишь ли: в пятидесятых годах, в половине, сделалось везде, в прочих местах, куда против прежнего легче. Ну, и стал я подумывать, как бы в другое место улизнуть. А тут кстати департамент «Распределения богатств» открылся*, и назначили туда командиром Рудина…
— Как, Руднна? Того, который в Дрездене…*
— Того самого. Да неужто не помнишь? Как департамент-то его открыли, помещики в то время так перетрусились, что многие даже имения бросились продавать: Пугачев, говорят, воскрес. Ну. да ведь оно и точно… было тут намереньице… Коли по правде-то говорить, так ведь Рудина-то именно для того и выписали из Дрездена, чтоб он, значит, эти идеи применил. Вот он и переманил меня к себе: он ведь Репетилову-то родным племянником приходится.
— Вот вы у него бы и спросили, как Репетилова-то зовут?
— Представь себе: спрашивал — не знает! Сам даже сконфузился. Припоминал-припоминал: «Фу! — говорит, да просто зовут Репетиловым!»
— Хорошо вам при Рудине было?
— При нем — очень хорошо. Даже дела совсем никакого не было. Придет, бывало, в департамент, спросит: когда же мы, господа, богатства распределять начнем? посмеется, между прочим, двугривенничек у кого-нибудь займет — и след простыл!
— Кстати: что это у него за страсть была у всех двугривенные занимать?
— Так это по рассеянности делалось, а может быть, и просто по непонятию. Он на деньги как-то особенно глядел. Все равно как их нет. Сейчас, это, возьмет у тебя и тут же, при тебе, другому, кто у него попросит, отдаст. В этом отношении он почти что божий человек был.
— И долго он служил?
— Нет, скучно стало. Годика три промаячил, а потом и затосковал. «Противно», — говорит. Взял да в Дрезден опять ушел. А тут, кстати, и наш департамент переформировали: из департамента «Распределения богатств» — департамент «Предотвращений и Пресечений» сделали. Спокойнее, мол.