В другом углу приезжий военный человек выслушивал наставления теоретического свойства.
— Цель нашего учреждения, — ораторствовал солидный молодой человек, — заключается не столько в пресечении, сколько в предупреждении. Никого не утесняя, всех ограждать — вот наш девиз! или, лучше сказать, никому не давая чувствовать, вести дело так, чтоб тем не менее все почувствовали! Поэтому и вы должны таким же образом поступать!
Военный человек, вместо ответа, закатил глаза в знак того, что понял и намерен следовать неуклонно.
— Итак, повторяю: мы не жертв ищем! — продолжал чиновник. — Жертвы — они принадлежат ведомству департамента Вздохов, в пределы действий которого мы вторгаться не имеем права! А мы — мы должны сосредоточить все внимание, всю деятельность нашу только на том, чтоб подлежащие лица не оставались без воздаяний! Понимаете! не оставались без воздаяний!
В средней и самой многочисленной группе предметом разговора опять служила пресловутая Надежда Ивановна и вчерашний именинный фестиваль.
— В три часа пирог подали, потом ростбиф, рыбу, жареную индейку, — словом, полный обед. Потом сели мы за зеленое поле да так до трех часов утра и пропутались!
— Ай да Надежда Ивановна! Ура Надежде Ивановне! Господа! давайте покачаемте Надежду Ивановну на руках!
Во время этого панегирика Надежда Ивановна, сидя на диване, блаженно вскидывала глазами на говорящих, постукивая в такт ногою, и жеманно приговаривала:
— Ну уж! нашли что! эка невидаль!
— Так и Иван Семеныч, вы говорите, был?
— Еще бы! да и как еще удивил всех! Ну, вы меня знаете? Ну, люблю, кажется, я в картишки поиграть? Так он и меня за пояс заткнул! В третьем уж часу — мне даже спину всю разломило — а он: сыграем да сыграем еще одну пулечку! Ну, потешили старика, сыграли, да на двадцать целковеньких он нас и наказал! Это — в шестьдесят-то пять лет!
— Крепкий старик!
— И заметьте: играет, а около него бутылка хересу стоит. По рюмочке да по рюмочке — никак, бутылки с три он в течение вечера переменил! И хоть бы в одном глазе!
— Н-да; вчера в ночь три бутылки хересу, кроме прочих напитков, выкушал, а нынче — на службе! Поди, догадайся, как он ночь провел!
— И докладывает!
— Не только докладывает, а всех нас, молодых, передоложит! С ним, я вам скажу, такой случай однажды был. Заложил он с вечера, да, должно быть, уж так достаточно, что встал утром да ничего и не помнит, только спрашивает себя: есмь аз или не есмь? Однако, по привычке, побежал в департамент, подошел к своему столу, да так и ахнул. На столе — вот этакая груда бумаг, да все нужные, все к докладу. И доклад-то — сейчас. Что ж бы, вы думали, он сделал? Видит, что читать бумаги уж некогда, присел за стол да в четверть часа и навалял! Приходит, это, к директору: вы говорит, вашество, изволили приказать написать доклад о том, какие чувства надлежит признавать в обывателе добрыми и что от таковых чувств для блага отечества ожидать предстоит? Ну, тот хоть и не приказывал ничего, а тут сделал вид, что вспомнил: читайте, говорит. И начал он читать. И по писаному-то читает, и от себя тут же импровизирует… словом сказать, генерал не вытерпел: встал и тут же его в лоб поцеловал! Прекрасно, говорит, это именно моя мысль была! Велите, говорит, поскорее циркуляр заготовить да прикажите всем департаментским чиновникам этот доклад наизусть выучить, дабы они могли во всякое время и на всяком месте на вопрос: что такое добрые чувства? — надлежащий ответ дать! А прочие дела мы до завтра отложим!
— Ай да Иван Семеныч!
И вдруг вся курительная, словно под влиянием волшебного мания, загудела:
«Добрые чувства суть те, кои, будучи при рождении самим богом в нас вложены и впоследствии воспитанием в казенных заведениях развиваемы и утверждаемы» и т. д.
— И бог его знает, как он это делает! И дела у него кипят, и за галстук он закладывать успевает, и стихи пишет! Читали ли вы последнюю его вещь, как он «Спаси, господи» в стихи переложил?*
— Превосходно! Бесподобно!
— Спаси, говорит, нас и от того и от того: и от непрошеных советчиков, и от материалистов, и от нигилистов, и от стриженых девок, и от лекций Сеченова…* Да, перечисливши-то все, вдруг как выпалит: «По-бе-е-ды!!»
— И это — после трех-то бутылок хересу!
— Пьет херес — и пишет! потом коньяку, для разнообразия, спросит — и опять стихи пишет!
Наконец, уже совсем подле меня, двое чиновников беседовали:
— Да воротился. Мы-то думали, что ему совсем капут, а он еще прочнее прежнего засел!
— Тсс… а помните, как за границу-то он отправлялся?
— Да, многие в то время… Михал Михалыч даже проводить его за нужное не счел, а теперь и тужит!
— Так вы говорите, что прием хороший был?
— Помилуйте! чего лучше! — Идите, говорит, и действуйте!
— Н-да; так Михал Михалыч… пожалуй, что Михал Михалыч-то и прогадал!..
— Чего хуже! и неблагодарность и недальновидность — все выказал! Ну, как было не предвидеть! Ну, кем его заменить? Где у нас люди-то? люди-то у нас где?
— Главное — неблагодарность! Ведь он его из грязи вытащил! Тогда он, садясь в вагон, даже со слезами это высказал! Из грязи, говорит, я его вытащил… ммерзавца! Зато теперь он ему это выпоет! Все, скажет, можно простить, но неблагодарности — никогда!
— Вы думаете, значит, Михал Михалычу вчистую придется подать?
— Нет, до этого, вероятно, не дойдет, потому что ведь и Михаил Михалыч также… ну, кем его заменить? Где у нас люди-то? люди-то у нас где?
Словом сказать, сколько я ни прислушивался к происходившим кругом меня разговорам, ничего членовредительного уловить не мог. Это были обыкновенные житейские разговоры, характеризовавшие людей, быть может, не особенно умных, но и отнюдь не злых. Замечательнее всего, что мне не удалось услышать ни одного анекдота из сферы Воздаяний, ни малейшего примера сколько-нибудь оригинального Возмездия! Как будто все эти анекдоты и примеры были раз навсегда погребены в каком-то «Полном собрании анекдотов», и нет никому до них дела, и останутся они в забвении до тех пор, пока М. И. Семевский (лет через сотню) не откроет их и не украсит ими страниц «Русской старины».*
Однако на меня все-таки никто не обращал внимания, и я уже начинал опасаться, что предполагаемого разговора о реформах так-таки и не удастся мне завести, как вдруг неожиданное обстоятельство вывело меня из затруднения. Покуда я сокрушался и роптал, в комнате появилось новое лицо. Я взглянул на вошедшего — и сердце у меня так и захолонуло: это был… Тугаринов! Тугаринов, мой товарищ по школе, с которым я, правда, никогда не был особенно близок, а лет двадцать тому назад даже совсем потерял из вида, но которого все-таки я никак не ожидал встретить здесь, в эту минуту! Несмотря на то что самые черты этого человека почти изгладились в моей памяти, мне сделалось почти жутко, когда я увидел его. С своей стороны, и он узнал меня, и ему тоже, по-видимому, сделалось жутко. Он влетел в комнату, с разбега, бойко и весело, даже кому-то крикнул: Петр Егорыч! а что же дело о… и вдруг осекся! Лицо его покрылось красными пятнами, руки уставились врозь, папироска, которую он намеревался сейчас закурить, не дрожала, а как-то плясала между указательным и третьим пальцами.
— Тугаринов! — начал я первый, — вы… ты…
— Ах, да! ведь ты у нас тут еще не бывал? — откликнулся он как-то ни к селу ни к городу, совсем смешавшись.
— Да, то есть лет двадцать пять тому назад…
— Ах, так ты теперь совсем-совсем нашего департамента не узна̀ешь, — заторопился он, — пойдем, пойдем ко мне в отделение, я тебе покажу!
Он как-то неуклюже, почти насильно взял меня под руку и повел вон из курительной комнаты.