При этом неожиданном откровении я даже привскочил на месте от удивления.
— Как! — вскрикнул я, — так, стало быть, и еще в двух департаментах могут находиться в производстве дела обо мне… А может быть, и еще в трех-четырех?
— Я не утверждаю этого наверное, но не могу утверждать и противного. Я должен сознаться, что относительно распределения занятий у нас остается желать еще очень многого, и я первый сознаю, что, например, департамент Преуспеяний и Препон мог бы быть присоединен к нашему без особенных затруднений. Есть, конечно, черты очень существенные, касающиеся круга действий, пределов власти и тому подобное; но, по моему мнению, в видах доставления публике удобств, не мешает иногда жертвовать и существенным. Почему, например, абонемент на итальянскую оперу объявляется иногда в дирекции императорских театров, а иногда в кассе императорского двора? Конечно, и тут, вероятно, есть основания, и даже очень веские; но, повторяю, в видах удобств публики, лучше было бы остановиться на театральной дирекции, как находящейся в центральном месте столицы и притом помещенной в первом этаже, а не под крышей. Утешаюсь, однако ж, тем, что это — вопрос времени, точно так же как вопрос времени — окончательная смерть «больного человека».*
— Да, но, в ожидании этого времени, у болгар…*
— Успокойся, мой друг, у нас еще до этого не дошло. А чтоб помочь тебе окончательно выяснить твое положение, я обещаюсь тебе во всех департаментах навести справки (он взял карандаш и для памяти черкнул несколько слов на листе бумаги). Черт возьми! надо помогать друг другу, особливо после стольких лет, проведенных рядом на школьной скамье… сстаррый товарищ!
Он опять стиснул губы, в знак сдерживаемого волнения, и протянул мне руку, которую я и пожал.
— Итак, ты приходишь к нам, — продолжал он, — и с первого же шага убеждаешься, что мы, с своей стороны, принимаем тебя с распростертыми объятиями. У нас — ты совершенно свободен. Ты можешь и в приемной сидеть, и ходить по коридору, и зайти в курительную — делай, как хочешь! Захотелось тебе покурить — кури! Захотелось почитать — к услугам твоим листок газеты! Затем, если тебя интересует знать, имеется ли в производстве дело об тебе, — ты обращаешься к подлежащему чиновнику, и он тебе прямо и без утайки говорит: есть. Мало того, он скажет тебе, в каком периоде оно находится: в периоде ли округления или уже приближается к созреванию. Сообразно с этим ты получаешь возможность делать соответствующие распоряжения. Конечно, если ты захочешь знать, за что? и что именно тебя ждет? — этого тебе покуда не откроют, но и это опять-таки вопрос времени. Принципиально неудобства канцелярской тайны уже осуждены, и ты увидишь, что не пройдет и двадцати лет, как от нее не останется и следа.
— Однако… двадцать лет! — изумился я.
— Что делать, мой друг! человечество идет к совершенству медленными, но зато верными шагами, и мы можем только содействовать ему на пути развития, но отнюдь не побуждать к тому насильственными мерами. Я понимаю, что соблюдение канцелярской тайны может возбудить досаду, но людям нетерпеливым могу сказать одно: господа! имейте терпение! вы видите, что делается все, что можно! Сравните прежнюю процедуру с теперешнею — и сознайтесь, что разница громадная! Не просите! не просите! Все будет сделано — в свое время! Но теперь — нельзя-с!
Покуда он говорил, я смотрел на него. В нем уже не оставалось и тени того стыда, который он выказал при встрече со мною. Лицо его уже не отливало багровыми пятнами, но было прилично бледно и смотрело солидно и отчасти сурово. Голос не колебался, но звучал ровно и твердо. Речь не путалась, но лилась плавно, словно была выхвачена целиком из докладной записки об историческом развитии форм воздаяний и возмездий, которою, быть может, еще недавно он щегольнул перед начальством. А так как мне никогда не приходило на ум рассматривать вопрос о воздаяниях и возмездиях в пространстве и во времени, ибо для меня совершенно достаточно и тех воздаяний, которые уготованы для меня теперь, то, признаюсь, мне делалось даже неловко выслушивать эту плавно-пустопорожнюю речь, стремившуюся заставить меня восчувствовать, что в доисторические времена формы воздаяний были не в пример солиднее, нежели в наше время, когда… В первый раз с той минуты, как я вступил под сень департамента, на меня пахнуло скрытым членовредительством. В первый раз я почувствовал, что хотя теория и смягчается практикой, но она все-таки не изгибла и, в случае надобности, может быть выдвинута вперед без малейших затруднений.
— Как бы то ни было, — продолжал он, — а сделано все, чтоб устранить испуг и возбудить в объекте воздаяний надежду на более светлое будущее. Как хочешь, а это — значительный шаг вперед, особливо если взять его в связи с теми предположениями, которые уже стоят на очереди и отчасти уже приняты в принципе, отчасти же, по несвоевременности, хотя и отвергнуты, но именно только по несвоевременности! Но этого мало: некоторые из этих предположений практикуются уже и теперь, благодаря системе негласных ходатайств, которой хотя и не присвоено еще характера строгой, действительной легальности, но которая, вследствие несомненного смягчения начальственных нравов, уже пользуется всеми правами легальной допускаемости. А это прямо приводит меня к рассмотрению другой стороны вопроса, а именно…
— Извини, сделай милость, что я на минуту тебя перерву. Ты сказал сейчас, что существует система негласных ходатайств, которая хотя и не вполне легальна, но уже пользуется допускаемостью… Так нельзя ли как-нибудь применить эту систему…
— В том деле, которое привело тебя сюда? Конечно, мой друг! о, без сомнения! без сомнения! Но извини меня и ты в свою очередь! позволь мне развить до конца начатый мною очерк современного направления нашего департамента. Признаюсь тебе, у меня так много накипело на душе, и мне так отрадно было бы сообщить все это тебе… сстаррый товарищ!
Новое выражение едва сдерживаемых чувств и новое пожатие руки.
— До сих пор я объяснил тебе только ту перемену, которая произошла в объекте воздаяний. Но веяние времени коснулось не его одного; оно коснулось и нас, скромных служителей принципа воздаяния. Оно морализировало нас, оно раскрыло наши сердца и просветило наши умы. Прежде чиновник был угрюм, теперь — он сообщителен; прежде чиновник хранил канцелярскую тайну, быть может, отчасти и потому, что не понимал ее, теперь — он относится к этой тайне критически и готов, при удобном случае, щегольнуть ею даже в трактирном заведении. Это, конечно, уже крайность, увлечение, но увлечение — знаменательное! С тех пор, как начались реформы, а особливо с тех пор, как разрешено в департаментах курение табаку, — чиновник сделался неузнаваем. В прежние времена твое появление в нашем департаменте было бы немыслимо иначе, как в «сопровождении»*. Ты стоял бы, как зачумленный, где-нибудь в углу, и никто не подумал бы приблизиться к тебе. Теперь ты приходишь сам, и не только никто не отвращается от тебя, но всякий наперерыв спешит подать тебе руку. Ты перестал быть «объектом», ты сделался — человеком! И ежели это в значительной мере развязывает тебе руки, то это же самое делает величайшую честь тем, которые успели настолько поднять свой уровень, чтобы сделать себя доступными человечности! Это — прогресс, это — победа, это — почти переворот! Это до такой степени переворот, что, случись он в другой стране, например в Англии или во Франции, — в нос бы бросилось, друг мой! А у нас — кого тронул у нас этот переворот? Кто обратил на него внимание?
Он поник головой, как бы подавленный неблагодарностью, а может быть, и неразвитостью сограждан. Минуты с две мы молчали: он — потому, что собирался с мыслями, я — потому, что чувствовал себя в положении человека, посаженного в крапиву.