— Покойно зато.

— Да, но имеем ли мы право искать спокойствия, друг мой? Я вот тоже, когда глупенькая была, об том только и думала, как бы без заботы прожить. А выходит, что я заблуждалась. Выходит, что мы, как христиане, должны беспрерывно печься о присных наших!

— Помилуй, душа моя! ведь христианство-то прямо указывает на птиц небесных!*

— Это в древности было, голубчик! Тогда действительно было так, потому что в то время все было дешево. Вот и покойный Савва Силыч говаривал: «Древние христиане могли не жать и не сеять, а мы не можем». И батюшку, отца своего духовного, я не раз спрашивала, не грех ли я делаю, что присовокупляю, — и он тоже сказал, что по нынешнему дорогому времени некоторые грехи в обратном смысле понимать надо!

— Если так, то понятное дело, что покойный Савва Силыч должен был тяготиться, получая на свой капитал только пять процентов.

— И как еще тяготился-то! Очень-очень скучал! Представь только себе: в то время вольную продажу вина вдруг открыли* — всем ведь залоги понадобились! Давали под бумаги восемь и десять процентов, а по купонам получка — само по себе. Ты сочти: если б руки-то у него были развязаны — ведь это пятнадцать, а уж бедно-бедно тринадцать процентов на рубль он получал бы!

Высказав это, Машенька умилилась и сложила губки сердечком.

— А впрочем, он не роптал, — продолжала она, — он слишком христианин был, чтобы роптать! Однажды он только позволил себе пожаловаться на провидение — это когда откупа уничтожили, но и тут помолился богу, и все как рукой сняло.

— Что же мешало ему в отставку выйти, чтоб распорядиться с капиталом с большею выгодою?

— Ах, как это можно! В последнее время стали управляющих палатами из советников делать — ну, он и надеялся. А как он прозорлив был — так это удивительно! Всякое его слово, все, все так именно и сбылось, как он предсказывал!

— Например?

— Да вот хоть бы насчет земли. Сколько он раз, бывало, говаривал: «Машенька! паче чаянья, я умру — ты непременно зе́мли покупай! Теперь, говорит, у помещиков выкупные свидетельства пока водятся, так зе́мли еще в цене, а скоро будет, что все выкупные свидетельства проедят — тогда зе́мли нипочем покупать будет можно!» И все так именно, по его, и сбылось. Все нынче стали зе́мли распродавать, и уж так дешево, так дешево, что просто задаром. Вот я и покупаю, коли где сходно. Леса́ покупаю, зе́мли. Леса́ свожу, а землю мужичкам в кортому отдаю. Ведь им земля-то нужна, мой друг! ах, как она им нужна!

— И выгодно это?

— Так выгодно! так выгодно! Разумеется, и тут тоже надо с оглядкой поступать: какая земля? Коли земля близко к крестьянской околице лежит — ту непременно покупать следует, потому что она мужичкам нужна. Мужички за нее что хочешь дадут: боятся штрафов. Ну, а коли земля дальняя — за ту надо дешево давать, да и то если на ней молодой березник или осинничек растет. С еловым молодятником я совсем земли не покупаю, потому что туго очень эта ель растет, а вот березка да осинничек — самый это выгодный лес! И представь себе, ка́к это хорошо: ведь с первого-то взгляда кажется, что земля эта так, ничего не стоящая — ну, рублей по пяти за десятину и даешь. Смотришь, ан на ней, лет через двадцать, уж дрова порядочные будут — за ту же десятину, на худой конец, тридцать рублей дадут! Сообрази-ка теперь: ведь это в шесть раз капитал на капитал — в двадцать-то лет!

Опять умиление и опять губы сердечком. Это было до такой степени мило, что я не удержался, чтоб не спросить:

— Ну, а как насчет вечности, Машенька? не боишься… помнишь, как прежде?

— Нет, мой друг, я нынче совсем-совсем христианкой сделалась! Чего бояться вечности! надо только с верою приступать — и все легко будет! И покойный Савва Силыч говаривал: бояться вечности — только одно баловство!

— Кто же у тебя всеми этими делами орудует?

— И сама, и добрые люди советом не оставляют. Вот Анисимушко — он еще при покойном папеньке бурмистром был; ну, и Филофей Павлыч тоже.

— Какой такой Филофей Павлыч?

— Промптов. Покойного Саввы Силыча друг. Он здесь в земской управе председателем служит. Хотел вот и сегодня, по пути в город, заехать; познакомишься.

Она проговорила эти слова как-то неровно; мне показалось, что даже немного сконфузилась при этом.

— Уж не жених ли? — пошутил я, — ведь в твои годы…

— Ах, нет! ах, нет! что ты! что ты! да что ж это дети, однако ж! — продолжала она, переменяя разговор, — ведь мы тебя не ожидали сегодня, по-домашнему были — ну, и разбрелись по углам!

— А много у тебя детей?

— Четверо, мой друг. Старшенькая-то у меня дочь, Нонночка, а прочие — мальчики. Феогност — старший, Коронат — средний, а Смарагдушка — меньшой. Савва Силыч любил звучные имена.

— И ты любишь детей?

— Ах, мой друг!

Она с укором посмотрела на меня, как будто я и невесть какую ересь высказал.

— Только скажу тебе откровенно, — продолжала она, — не во всех детях я одинаковое чувство к себе вижу. Нонночка — та, можно сказать, обожает меня; Феогност тоже очень нежен, Смарагдушка — ну, этот еще дитя, а вот за Короната я боюсь. Думается, что он будет непочтителен. То есть, не то чтобы я что-нибудь заметила, а так, по всему видно, что холоден к матери!

— Извини меня, Машенька, но, право, мне кажется, что ты вздор говоришь! Ну, какие же ты могла заметить признаки непочтительности в семилетнем мальчике?

— Ах, не говори этого, друг мой! Материнское сердце далеко угадывает! Сейчас оно видит, что и как. Феогностушка подойдет — обнимет, поцелует, одним словом, все, как следует любящему дитяти, исполнит. Ну, а Коронат — нет. И то же сделает, да не так выйдет. Холоден он, ах, как холоден!

— Это бывает. Родители заберут себе случайно в голову, что ребенок неласков, да и твердят ему об этом. Ну, разумеется, он тоже смекает. Сначала только робеет, а потом и в самом деле становится холоден.

— Ах, нет, не я одна, и Савва Силыч за ним это замечал! И при этом упрям, ах, как он упрям! Ни за что́ никогда родителям удовольствия сделать не хочет! Представь себе, он однажды даже давиться вздумал!

— Что ты!

— Право! сдавил себе обеими руками шею… весь посинел!

В эту минуту дети гурьбой вбежали в гостиную. И все, точно не видали сегодня матери, устремились к ней здороваться. Первая, вприпрыжку, подбежала Нонночка и долго целовала Машу и в губки, и в глазки, и в подбородочек, и в обе ручки. Потом, тоже стремительно, упали в объятия мамаши Феогностушка и Смарагдушка. Коронат, действительно, шел как-то мешкотно и разинул рот, по-видимому, заглядевшись на чужого человека.

— Ну, вот и молодцы мои! — рекомендовала мне Машенька детей, — не правда ли, хорошие дети?

Нонночка сделала книксен; прочие шаркнули ножкой.

— Прелестные! — поспешил согласиться я, целуя всех по очереди.

— Хорошие, послушные, заботливые дети и любят свою мамашу. Не правда ли… Коронат?

Коронат, надувшись, смотрел вниз и молчал.

— Что ж ты молчишь! Любишь мамашу?.. Анна Ивановна! верно, он опять сегодня шалил!

Вопрос этот относился к молодой особе, которая вошла вслед за детьми и тоже подошла к Машенькиной ручке. Особа была крайне невзрачная, с широким, плоским лицом и притом кривая на один глаз.

— По обыкновению-с, — отвечала Анна Ивановна голосом, в котором звучала ирония; при этом единственный ее глаз блеснул даже ненавистью, которой, конечно, она не ощущала на деле, но которую, в качестве опытной гувернантки, считала долгом показывать, — очень достаточно-таки пошалил monsieur Koronat[418].

— Ну, что же делать! оставайся, мой друг, без пирожного! — тотчас же решила Машенька, — ах, пожалуйста, не куксись! Помнишь, что говорила я тебе об дурных поступках? помнишь?

вернуться

418

господин Коронат.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: