— Не скучно, а так… — как-то лениво промолвила Машенька, и на сей раз я положительно утверждаю, что она сказала это слово неспроста, а с желанием пококетничать с Филофеем.

— Вот видите: и сейчас оне это слово «так» сказали, — хихикнул он, словно у него брюшко пощекотали, — что же-с! в даме это даже очень приятно, потому дама редко когда в определенном круге мыслей находится. Дама — женщина-с, и им это простительно, и даже в них это нравится-с. Даме мужчина защиту и вспомоществование оказывать должен, а дама с своей стороны… хоть бы по части общества: гостей занять, удовольствие доставить, потанцевать, спеть, время приятно провести — вот ихнее дело.

Он опять меланхолически скосил глаза в сторону Машеньки и опять показал мне свою фистулу. «Знает ли она, что у него под скулой фистула?» — невольно спросил я себя и тут же, внимательно обсудив все обстоятельства дела, решил, что не только знает, но что даже, быть может, и пластырь-то на фистулу она сама, собственными ручками, налепляет.

— Следовательно, вам не скучно? — обратился я к нему.

— Докладываю вам: тружусь-с. Кабы не трудился, может быть, и скучал бы. Может быть, вино бы пить стал; может быть, в разврат бы впал…

— Ах, что вы, Филофей Павлыч! — испугалась Машенька.

— Не извольте, сударыня, беспокоиться: со мной этого случиться не может. Я себя очень довольно понимаю. Рюмка перед обедом, рюмка перед ужином — для желудка сварения-с… Я вот и табак прежде, от скуки, нюхал, — обратился он ко мне, — да, вижу, доброй соседушке не нравится (Машенька заалелась) — и оставил-с!

— И вы постоянно здесь живете?

— Оседлость имею — ну, и живу. Слава богу, послужил. Был в Т. советником губернского правления; теперь государя моего действительный статский советник в отставке — чего нужно! Не растратил, а, по милости божией, приобрел-с. На собственные, на трудовые денежки — наследственного-то мне родители не завещали! — купил здесь, поблизости, именьице, да и катаюсь взад да вперед: из имения в город, из города в именье. Вот к Марье Петровне на перепутье заезжаю. Чайком напоит, вареньицем полакомит, а иногда, грешным делом, и отдохнуть разрешит.

Он встал и опять, переплетая ногами, подошел Машеньке к ручке.

— Сегодня-то вы у нас ночуете? — спросила она.

— Всенепременно-с, ежели такая ваша милость будет. Я. сударыня, вчера утром фонтанель* на обеих руках открыл, так боюсь: дорогой-то в шубе сидишь, как бы не разбередить.

— Давно уж я вам про эту фонтанель советовала… что ж, и удачно?

— Нельзя лучше-с. Сегодня утром рассматривал: материя идет — отличнейшая-с. И даже сейчас уж лучше на оба уха слышу!

— Ну, и слава богу!

Новое переплетанье ногами и новое чмоканье Машенькиной ручки.

— Та́к мы здесь и живем! — сказал он, усаживаясь, — по маленьку да полегоньку, тихо да смирно, войн не объявляем, тяжб и ссор опасаемся. Живем да поживаем. В умствования не пускаемся, идей не распространяем — так-то-с! Наше дело — пользу приносить. Потому, мы — земство. Великое это, сударь, слово, хоть и неказисто на взгляд. Вот, в прошлом году, на перервинском тракте мосток через Перерву выстроили, а в будущем году, с божьею помощью, и через Воплю мост соорудим…

— Ах, да, пожалуйста, устройте! Я намеднись чуть не провалилась! — пожаловалась Машенька.

— Ах, грех какой! А вы, сударыня, осторожнее! Вот изволите, сударь, видеть! всем до нас дело! Марье Петровне мосток построить, другому — трактец починить, третьему — переправочку через ручей устроить! Ан дела-то и многонько наберется. А вы, осмелюсь спросить, писательством, кажется, заниматься изволите?

— Да, пишу.

— И это полезно, ежели в учительном духе… Мы здесь, признаться, только «Московские ведомости» выписываем, так настоящую-то литературу мало знаем.

— Братец, кажется, больше по сатирической части, — вмешалась Машенька.

— Что ж, и сатира не без пользы, коли в пределах. Ridendo castigat mores[425] — так, кажется? Дело писателей — изображать, а дело правительства — их воздерживать. И в древности сатирики были: Ювенал, Персии, Кантемир. Даже Цицерон, временами, к сатире склонность выказывал, а Кантемира так сам блаженной памяти государь Петр Алексеич из Молдавии вывезти изволил.* Современникам, конечно, не всегда приятны ихние стрелы были, а теперь, по прошествии времени, даже в средних учебных заведениях читать не возбраняется.

— А дорого, братец, за эти сатиры дают?

— Не знаю, как тебе сказать, голубушка, не считал.

— Писатели, сударыня, подробностей этих никогда не открывают. Хотя же и не отказываются от приличного за труды вознаграждения, однако все-таки желательнее для них, чтобы другие думали, якобы они бескорыстно произведениями своего вдохновения досуги человечества услаждают. Так, сударь?

— Ну, не совсем так, но, во всяком случае, ничего определительного на вопрос Машеньки ответить не могу. Вознаграждение за литературный труд так изменчиво, что точно определить его норму почти невозможно.

— А знаете ли, братец, ведь и у нас здесь прошлым летом чуть-чуть сатирик не проявился?

— Как же-с! молодой человек один, николо-воплинского иерея сынок. Кончил курс в семинарии, да вместо того чтоб невесту искать, начал здешний уезд в сатирическом смысле описывать. Однако мы сейчас же его сократили.

— Как так?

— В настоящее время он в дальние губернии, по распоряжению, выслан-с.

— Помилуйте! за что же!

— Возмущение от него большое выходило. Чуть что — сейчас опишет и начнет, это, распространять. Все мы, сударь, человеки и человеческим слабостям причастны, а он выше всех себя мнил. Вот мы его однажды подкараулили да к господину становому, вместе с писаниями, и представили.

— Однако трудненько-таки у вас сатирику жить!

— Жить у нас, сударь, всякому можно. И даже сатирами заниматься никто не препятствует. Вот только касаться — этого, действительно, нельзя.

Разговор принимал такой любопытный оборот, что я счел долгом своим поближе вглядеться в эту известковую глыбу. Слова Промптова пахнули на меня чем-то знакомым, хотя и недосказанным; они напомнили мне о какой-то жгучей задаче, которую я постоянно старался обойти, но от разрешения которой — я это смутно чувствовал — мне ни под каким видом не избавиться. «Будь сатириком, но не касайся» — да ведь это оно, это то самое решение, которого никто до сих пор ясно не формулировал, но которое, несомненно, у всех на уме. В особенности в Петербурге на этот счет существует какое-то малодушное двоегласие. Язык говорит: «Кто же запрещает! обличайте! преследуйте! карайте!» — а в глазах в это время бегают огоньки. Ясно, что в результате такого двоегласия должно быть постоянное сатирическое беспокойство. Общечеловеческая слабость нашептывает сатирику: «Мужайся! верь словам! огоньки, — это «так»!» А опыт и подозрительность предостерегают: «Помни об огоньках, а слова — это «так»!»

И вот простой рыбарь*, какой-то безвестный Филофей, взял на себя труд разрешить задачу ясно, просто и, главное, спокойно и без огоньков. «Будь сатириком, но не касайся!» — да, это оно, оно самое! Но вот вопрос: способен ли Филофей преподать надлежащие к выполнению своего афоризма наставления? Гм… конечно, с его точки зрения, он способен. Не он ли сейчас сказал: «Подкараулили да к господину становому, вместе с писаниями, и представили»? Вот вам и исполнение. Только разрешает ли оно самую задачу? Создаст ли оно такого сатирика, который и сатиры будет писать, и в то же время «касаться» не станет? В этом-то я и позволю себе усомниться. Да и в Петербурге, по-видимому, тоже сомневаются, а вследствие этого и допускают «огоньки» в виде пальятивной меры. Пусть, мол, до времени огоньки служат предостережением, а вот ежели… Что́ «ежели»?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: