Впрочем, такое платоническое отношение не могло быть продолжительно. Явилась потребность осуществить бескровный идеал нигилиста в сколько-нибудь подходящем живом образе, и генерал был отменно доволен, когда потребность эта нашла себе удовлетворение в лице его мелкопоместного соседа, Анпетова.

Анпетов был малый лет двадцати семи, получивший очень ограниченное образование, но неглупый по природе и, главное, очень сочувствующий. Когда случился тот перелом, который поверг генерала в уныние, Анпетов, напротив того, как-то особенно закопошился: он разъезжал веселый по селам и весям, обнимался, целовался, плакал, хохотал и в заключение даже принял безмездно место письмоводителя при мировом посреднике. В то время подобных людей не причисляли к лику нигилистов, но считали опорами и делали им лестные предложения. Но Анпетов до того был зарыт в толпе, что даже тогдашнее сильное движение не выдвинуло его вперед, как выдвинуло, например, Луку Кисловского, добившегося, à son corps défendant[53], чести служить волостным писарем. Анпетов по-прежнему остался в толпе, заявляя о себе одним лишь ликованием и нося в своем чистом сердце только одну гражданскую зависть — к Луке Кисловскому. Он из первых покончил с крестьянами выкупною сделкой, что, впрочем, доставило ему больше радости, нежели материальных выгод. Подобно большинству энтузиастов того времени, он с жаром обратился к вольнонаемному труду и, подобно всем, повел это дело без расчета и с первого же раза осекся. Однако это не подействовало на него одуряющим образом: он не бросился вон из «своего места» и не осовел, запершись в четырех стенах полуразвалившейся храмины, в которой предки его с незапамятных времен истребляли ерофеич. В нем было чересчур много потребности жить, чтоб запереться, и он слишком любил «свое место», чтобы бежать из него в уездный или губернский город на службу. Он любил приволье, любил охоту, любил лес, реку, луг, любил народ. Вследствие всего этого, не желая умереть с голода, он сломал ветхие отцовские хоромы, на место их вывел просторную избу и сделался сам, в одно и то же время, и землевладельцем, и работником. Само собою разумеется, что во всем этом не было ни тени намека ни на социализм, ни на коммунизм, о которых он, впрочем, и понятия не имел, но тем не менее поступок его произвел сенсацию.

Внешним поводом для этой сенсации послужило то, что дворянин «занимается несвойственными дворянскому званию поступками»; действительною же, внутреннею причиной служило просто желание к чему-нибудь придраться, на ком-нибудь сорвать накипевшее зло. Вся окрестность загудела; дворяне негодовали, мужики-торгаши посмеивались, даже крестьянская масса — и та с каким-то пренебрежительным любопытством присматривалась.

Генерал взглянул на Анпетова сначала с недоумением; но потом, припомнив те тысячи досад, которые он в свое время испытал от одних известий о новаторской рьяности молодого человека, нашел, что теперь настала настоящая минута отмстить. Как-то вдруг вырвалось из уст его восклицание: «Ну, вот! ну, да! ну, «он»!» Он, то есть нигилист, то есть то загадочное существо, которое, подобно древнему козлу очищения*, обязывалось понести на себе наказание за реформаторскую прыткость века. Сейчас же генерал охарактеризовал Анпетова именем «негодяй», и с тех пор это прозвище вошло в воплинской усадьбе в употребление вместо собственного имени.

Трудно представить себе, что́ может произойти и на что́ может сделаться способен человек, коль скоро обиженное и возбужденное воображение его усвоит себе какое-нибудь убеждение, найдет подходящий образ. Генерал глубоко уверовал, что Анпетов негодяй, и сквозь призму этого убеждения начал строить его жизнь. Само собой разумеется, что это был вымышленный и совершенно фантастический роман, но роман, у которого было свое незыблемое основание и который можно было пополнять и варьировать до бесконечности.

Во всяком случае, все это наполняло бездну праздного времени и, в то же время, окончательно уничтожало в генерале чувство действительности. Стрелов понял это отлично и с большим искусством поддерживал фантастическое настроение генеральского духа.

Каждое утро генерал, сидя за чаем и попыхивая трубку, машинально выслушивал рапорт Стрелова о вчерашних операциях и тотчас же свертывал на любимый предмет.

— Ну, а как… негодяй?

В ответ Антон, не то скорбно, не то как бы едва воздерживаясь от смеха, махал рукой.

— Новенькое что-нибудь начудил?

— Дележка у них, этта, была! — говорит Стрелов, словно умирая от смеха.

— И что ж?

— Вычисление делал. Это, говорит, мне процент на капитал, это — моя часть, значит, как хозяина, а остальное поровну разделил. Рабочие даже сейчас рассказывают — смеются.

— Однако… это важно! это даже очень важно!

— Помилуйте, ваше превосходительство! нестоящий это совсем человек, чтобы вам, можно сказать, так об нем беспокоиться!

— Нет, мой друг, не говори этого! не в таком я звании, чтоб это дело втуне оставить! Не Анпетов важен, а тот яд, который он разливает!* вот что я прошу тебя понять!

— Яд — это так точно-с! Отравы этой они и посейчас промежду черняди довольное число распространили. Довольно, кажется, с ихней стороны было уж низко из одной чашки с мужиками хлебать — так нет, и этого мало показалось!

— А что еще?

— Помилуйте! позвольте вам доложить! теперича сами с сохой в поле выходят, заодно с мужиками все работы исполняют!

— Негодяй!

— Истинное, ваше превосходительство, вы это слово сказали. Именно не иначе об них теперича заключить можно!

— Да ты видел?

— Самолично-с. Вечо́р иду я из Петухов, и он тоже за сохой домой возвращается. Только я, признаться, им камешо́к тут забросил: «Что, говорю, Петр Иваныч, видно, нынче и баре за соху принялись?» Ну, он ничего — смолчал.

— Негодяй! — почти задавленным голосом произносил генерал.

— А все-таки, позвольте вам доложить: напрасно себя из-за них беспокоить изволите!

— Нет, мой друг, это слишком важно! это так важно! так важно! Знаешь ли ты, чем такие поступки пахнут?

— Оно, конечно, ваше превосходительство, большая смута через это самое промежду черняди идет!

— Ну, вот видишь ли!.. Значит, и простой народ… крестьяне… как они на эти поступки смотрят?

— Которые хорошие мужички — ни один не одобряет. Взять хоть бы Лександра-телятник или Пётра-бумажник — ни один, то есть, и ни-ни! Ну, а промежду черняди — тоже не без сумления!

— А что в Писании сказано? «Пасите овцы ваша»* — вот что сказано! Ты говоришь: «Не извольте беспокоиться», а кто в ответе будет?

— В ответе — это так точно, другому некому быть! Ах! только посмотрю я, ваше превосходительство, на чины на эти! Почет от них — это слова нет! ну, однако, и ответу на них лежит много! то есть — столько ответу! столько ответу!

— Кому много дано, с того много и взыщется. Так-то, мой друг!

— Это так точно, ваше превосходительство. Только коли-ежели теперича все сообразить…

Стрелов махал рукой и умолкал, как бы немея перед необъятностью открывавшихся ему перспектив.

Так проходили дни за днями, и каждый день генерал становился серьезнее. Но он не хотел начать прямо с крутых мер. Сначала он потребовал Анпетова к себе — Анпетов не пришел. Потом, под видом прогулки верхом, он отправился на анпетовское поле и там самолично убедился, что «негодяй» действительно пробивает борозду за бороздой.

— Стыдно, сударь! звание дворянина унижаете! — крикнул ему Утробин, но так как в эту минуту Анпетов находился на другом конце полосы, то неизвестно, слышал ли он генеральское вразумление или нет.

Наконец генерал надумался и обратился к «батюшке». Отец Алексей был человек молодой, очень приличного вида и страстно любимый своею попадьей. Он щеголял шелковою рясой и возвышенным образом мыслей и пленил генерала, сказав однажды, что «вера — главное, а разум — все равно что слуга на запятках: есть надобность за чем-нибудь его послать — хорошо, а нет надобности — и так простоит на запятках!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: