Но как он терзает меня… le Butor! как он изобретателен в своих оскорблениях! как он умеет повернуть нож в не зажившей еще ране!

На днях — это было в день моего рождения (hélas! твоей pauvre mère исполнилось сорок лет, mon enfant![263]) — он является прямо в мой будуар.

— Честь имею поздравить!

Я молчу.

— Сорок годков изволили получить! Самая, значит, пора!

Я делаю чуть заметный знак нетерпения.

— По Бальзаку, это именно настоящая пора любви. Удивительно, говорят, как у этих сорокалетних баб оно знойно выходит…

— Только не для вас! — холодно ответила я и, окинув его презрительным взглядом, поспешила запереться у себя в спальной.

Я не знаю, какой эффект произвел на него мой ответ (Маша, моя горничная, уверяет, что у него даже губы побелели от злости), но я очень отчетливо слышала, как он несколько раз сряду произнес мне вдогонку:

— Заставлю-с! заставлю-с! заставлю-с!

И таким образом — почти ежедневно. Я каждое утро слышу его неровные шаги, направляющиеся к моей комнате, и жду оскорбления. Однажды — это был памятный для меня день, Serge! — он пришел ко мне, держа в руках листок «Городских и иногородных афиш» (c’est la seule nourriture intellectuelle qu’il se permet, l’innocent![264]).

— Ну-с вот и чизльгёрстский философ околел!* — сказал он, посылая мне в упор свою пьяную улыбку.

— Как? кто? Он? — только могла я произнести.

— Да-с! он-с. Седанский герой-с; ваш… Il a nommé la chose… le monstre![265] Он не пощадил ничего… даже этого славного воспоминания моей жизни!

Je le confesse[266], я была неделикатна. Я вцепилась ногтями в его лицо, но, впрочем, сию же минуту опамятовалась и убежала от него. Я целый час была как сумасшедшая! Я думала, что он нарочно обманывает, дразнит меня! Но вслед за тем — конечно, из жестокого желания не оставить во мне никакого сомнения — он прислал мне с Машей листок… Это была правда! Он умер! Сперва Морни, потом Персиньи… наконец ОН!! Целый рой сновидений пронесся предо мной… le rêve doré de mon passé![267] Я, как безумная, бегала по зале и все напевала: «Ah! j’ai un pied qui r’mue» [268] мотив кадрили, которая тогда решила мою участь.* Я помню, на мне было платье совсем как из воздуха: des bouillonées, des bouillonées et puis encore des bouillonées, toujours des bouillonées… En un mot, tout-à-fait frou-frou…[269] ОН подошел ко мне и сказал: «Quelle gorge adorable»[270] — и только! Но при этом он посмотрел на меня, как только он один умел смотреть… Это продолжалось не более одной минуты, но участь моя была навсегда решена… Но зачем растравлять воспоминанием еще дымящуюся рану!.. Одним словом, я до того увлеклась моими воспоминаниями, что даже не заметила, что Butor стоит в дверях и во все горло хохочет. У него все лицо распухло от глубоких царапин, которые сделали мои ногти; il était ignoble, dégoûtant, immonde…[271]

Вот моя жизнь! И представь себе, что иногда… бывают дни, когда этот человек объявляет о каких-то своих правах на меня… le butor!

После всего этого ты можешь себе представить, какое блаженство для меня твои письма. И что придает им еще больше прелести — это тайна и даже опасность, с которыми сопряжено их получение. Я получаю их через Машу и иногда по целым часам бываю вынуждена держать их под корсажем, прежде нежели прочитать. Тогда я воображаю себя в пансионе, где я впервые научилась скрывать письма (и представь себе, это были письма Butor’a, который еще в пансионе «соследил» меня, как он выражался на своем грубом жаргоне), и жду, пока Butor не уляжется после обеда спать. Это пытка, мой друг, это почти истязание, mais c’est égal, c’est plein de poésie![272] Иногда он, как нарочно, медлит, и тогда я готова наделать глупостей от нетерпения… Но вот раздался сигнальный храп — и я уж за делом. Я запираюсь у себя в комнате и читаю, и перечитываю твои письма… noble enfant de mon coeur![273]

Я понимаю тебя и твои молодые стремления, мой друг! Я, твоя бедная мать, эта сорокалетняя женщина, cette femme de Balzac, comme dit le Butor![274] И я была молода, и я увлекалась… ты знаешь, кто меня любил! Теперь он в могиле… все в могиле, мой друг! Morny, Persigny… Lui!![275] Один Базен остался, и тот сидит на каком-то острове*[276], откуда он будет очень глуп, ежели не бежит. Но я не забыла, я помню. Я все помню и потому все могу понимать…

Я отсюда вижу тебя и твою Полину… toi, plein de sève et de vigueur, elle — rayonnante de ce doux parfum d’abnégation amoureuse qui est l’auréole et en même temps l’absolution de la pauvre femme… coupable! Tu es beau, elle est belle;[277] вы оба молоды, сильны, оба горите избытком жизни, оба чувствуете, как страсть катится по вашим жилам, давит вас… Но отчего же признание дрожит на ваших губах — и не может сказаться?.. Отчего глаза ваши ищут встретить друг друга — и, встретившись, опускаются? Вы встревожены, вас волнует какая-то горькая мысль… Она — с трепетом вглядывается в будущее и падает ниц перед идеею вечности… Ты — пугаешь себя ревнивыми воспоминаниями… Травников, Цыбуля, даже сам фон Шпек!.. Ты никого не забыл! После — ты все забудешь, все простишь. После — ты скажешь себе: «И Травников, и Цыбуля — все это естественные последствия фон Шпека!» После — но не теперь! Теперь ты еще помнишь, хотя уже и жаждешь забыть.

А покуда я надеюсь, что ты выслушаешь воркотню старухи матери, решающейся высказать несколько советов, которые, наверное, не будут для тебя бесполезны.

Любовь, мой друг, — это святыня, к которой нужно приближаться с осторожностью, почти с благоговением, и вот почему мне не совсем нравится слово «тррах», которое ты употребил в письме своем. Может быть, все так и произойдет, как ты писал, но уже по тому одному, что оно именно так и произойдет, то есть сначала назовут тебя «сынком», потом дадут ручку, etc.[278] — ты всего менее вправе употреблять ce malencontreux[279] «тррах». Ça sent la caserne, mon cher, ça pue l’écurie, le fumier[280]. Салон светской женщины (ты именно такою описываешь мне Полину) — не манеж и не одно из тех жалких убежищ, в которых вы, молодые люди, к несчастию, получаете первые понятия о любви… Это место очень приличное, где требуются совсем другие приемы, нежели… ты понимаешь где?

Помни, мой друг, что любовь — всё для женщины, или, лучше сказать, что вся женщина есть любовь. Что, стало быть, оскорбить ее любовь — значит оскорбить ее всё. Этого одного достаточно, чтобы понять, почему успех, в большей части случаев, достается совсем не тому, кто с громом и трубами идет точно на приступ, а тому, кто умеет ждать. Во-первых, все эти самонадеянные люди почти всегда нескромны и хвастливы, что совсем не входит в расчеты замужней женщины, которая желает сохранить les dehors[281]. Во-вторых, женщины самолюбивы, и им всегда приятно дать щелчок человеку, у которого на уме «тррах». В-третьих — и это главное, — женщины вовсе не так алчут грубых наслаждений, как вы, мужчины, обыкновенно об этом думаете.

вернуться

263

увы!.. бедной матери… дитя мое!

вернуться

264

это единственная умственная пища, которую он себе позволяет, простофиля!

вернуться

265

И у него повернулся язык… чудовище!

вернуться

266

Каюсь.

вернуться

267

золотой сон моего прошлого!

вернуться

268

Ах! у меня ноги пускаются в пляс.

вернуться

269

буфы, буфы и опять буфы, повсюду буфы… Одним словом, сплошная воздушность.

вернуться

270

какая восхитительная грудь!

вернуться

271

он был мерзок, отвратителен, гнусен.

вернуться

272

но все равно это полно поэзии!

вернуться

273

благородное дитя моего сердца!

вернуться

274

бальзаковская женщина, как говорит Butor.

вернуться

275

Морни, Персиньи… Он!

вернуться

276

Писано до получения известия о бегстве Базена. (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)

вернуться

277

ты, полный здоровья и силы, она — благоухающая сладостным ароматом любовной самоотверженности, составляющей ореол и оправдание бедной… грешной женщины! Ты красив, она — тоже!

вернуться

278

и так далее.

вернуться

279

это неуместное.

вернуться

280

Это отдает казармой, дорогой мой, пахнет конюшней, навозом.

вернуться

281

приличия.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: