Таким образом, люди нашлись…

И что за карьера предстояла им! С одной стороны — лестная обязанность защищать общество* от поползновений преступной воли, обязанность, сопровождаемая прекраснейшим содержанием и надеждами на блестящее будущее, в случае оправдания начальственного доверия. С другой — лестная обязанность ограждать невинного*, защищать попранное право собственности, — обязанность, сопровождаемая тысячными кушами, пением, танцами, увеселительными прогулками с Деверией, Шнейдершей, а, пожалуй, хоть и с целым персоналом любого кафешантана…

— Ты что получил за такое-то дело?

— Да что! всего пять тысяч! не стоило руки марать!

— А я через год думаю лавочку закрыть! Наработаю тысяч двести — триста — и на боковую!

Такого рода разговоры слышались везде, да других (по крайней мере, в течение первого, горячего времени) и не было… Рестораны переполнены; шампанское льется рекой; облитые по́том татары бегают,* не слыша под собою ног; ассигнации мелькают в воздухе, как мухи в жаркий летний день… Кто сии ликующие, стремящиеся затмить своим ликованием ликование железнодорожных деятелей? Это они, это вчерашние рыбари*, это сегодняшние ловкачи-ташкентцы, отведывающие отечественного пирога!

Специалисты по части убийств, специалисты по части личных оскорблений и купеческих самодурств, специалисты по части скопчества, специалисты по части бракоразводных дел — все посыпалось словно из рога изобилия. Пальты, сапоги, саквояжи, ситцы, люстрины… пожалуйте, господин! к нам пожалуйте!

Жрать!!!

Рубль, выглядывающий из кармана ближнего-простеца, мешает спать. «Зачем тебе, простофиля, рубль? зачем ты зажал его в руке? — разожми! Я возьму этот рубль, зажгу его на свечке и закурю им сигару!»

Дальше рубля взор ничего не видит. Ни общего смысла жизни, ни смысла общечеловеческих поступков, ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Все сосредоточилось, замкнулось, заклепалось в одном слове: жрать!

Естественно, что этот неистовый клич, немолчно раздававшийся по стогнам города, не мог не взволновать воображения птенцов «заведения». В этом кличе открывалась своего рода система, новый круг, в котором им суждено было вертеться, и они ринулись туда с головой. Птенец, у которого вчера другой мысли не было, кроме: «раздался звук вечевого колокола», сегодня, пользуясь праздничным днем, уже намечает на Невском чистокровный рыжий экземпляр, и не без уверенности говорит себе: «моя!» Слыша, что́ происходит в мире больших, каждый птенец сознаёт себя человеком, ибо каждый понимает, что в нем имеется достаточный запас юркости и способности, чтобы вместе с другими кричать: лови! не задерживай талии*! следующий! следующий!

Но если «птенцы» были взбудоражены, то родители, в свою очередь, от полноты чувств могли только произносить: ах! Они смотрели на своих подростков, представляли себе, что́ ждет их в будущем, и говорили: ах! Они шли по Невскому, встречались с камелией*, и их осеняла мысль, что, может быть, через год эта самая камелия (увы! нынче родители уже и об этих детских удобствах пекутся!)… ах! Проходя мимо Елисеева, Дюссо, Бореля, они восклицали: ах! Даже на художественную выставку смотрели какими-то плотоядными, завидущими глазами… Только бы поскорее, только бы курс кончить, а что все эти Елисеевы, Борели, кокотки, художники будут в наших руках — в этом нет сомнения! За это ручается врожденная юркость «птенцов», их способность кричать всегда и при всяком случае: лови! не задерживай!

Подобно другим, Миша Нагорнов ходит как отуманенный. Он ропщет на бога и на людей за то, что ему еще два года предстоит маяться в «заведении». Он чувствует себя уже готовым, то есть настолько же юрким, как X. или Z., давно уже приобревшие себе титул «ловкачей». Он даже пробовал однажды свои силы: переоделся в штатское платье и под именем «аблаката» Иванова явился в камеру мирового судьи защищать дело «о излишне затребованном за котлету четвертаке».

— И защитил! — говорил он, весь пылая, собравшимся вокруг него товарищам, — ах, господа! вы представить себе не можете, какое это чувство!

В «заведении», вместо баров, игры в веревочку и пятнашки, завелась игра в суды*. Явились судьи, прокуроры, адвокаты. Присяжные заседатели избирались из учеников младшего класса на том основании, что они, как дети, должны были сохранить совесть во всей неприкосновенности. Обвинялся обыкновенно ленивейший из учеников, Осликов, на том основании, что ему, как неспособному и притом сыну очень бедных родителей, не предстоит в будущем никакой блестящей карьеры, а следовательно, и готовиться не к чему, кроме скамьи обвиняемых. Обвиняли его в самых разнообразных преступлениях, так что если б сложить их все вместе и показать ему эту массу злодейств в яркой картине, то даже он, несмотря на свою непонятливость, понял бы и пришел бы в ужас от неключимости* содеянного им.

Едва пробил звонок, возвещающий рекреацию, как уже ученики бегут в зал и торопливо садятся по местам. Слышится сдержанный говор; Осликов уже засел на скамью подсудимых и окидывает товарищей безучастным взглядом; защитник Тонкачев вбегает запыхавшись, как будто сейчас только перехватил в буфетной, и наскоро перелистовывает бумаги. Он изредка обращается к Осликову и шепчет ему, настолько, однако ж, громко, что передние ряды публики слышат: смотри же, болван, показывай, как я учил. Я тут за тебя распинаться буду, а ты, пожалуй, сдуру брякнешь!.. По другую сторону залы сидит обвинитель Нагорнов, которого открытая физиономия блещет сладкою уверенностью, что вот-вот сейчас этого самого Осликова он без масла проглотит. Суд намеренно мешкает. Присяжные заседатели вздыхают и рассуждают о том, нельзя ли как-нибудь отпроситься. Наконец влетает судебный пристав (тоже из ленивых) и возглашает: суд идет! Все встают и молча ожидают, покуда судьи усядутся.

Некоторое время судьи шепчутся. Они понимают, что судьям необходимо совещаться, хотя бы они сейчас только вышли из совещательной комнаты. Судья потому и судья, что он никогда не может всего предвидеть, и потому всегда должен совещаться. Наконец шептанье оканчивается; председатель, ученик старшего класса Кнабенвурст, вынимает бумажки с именами присяжных. Он делает это так опрятно, как будто показывает фокусы. «Смотрите, господа! — так, кажется, и говорит он, — вот полтинник, но вы можете быть уверены, что, покуда он находится в этих руках, он никогда не превратится ни в полуимпериал, ни даже в целковый!» Присяжные заседатели выбраны и начинают отлынивать.

— Помилуйте, ваше превосходительство, я сижу в мелочной лавочке — кто же теперича за меня сидеть будет! — отговаривается один.

— Я даже не понимаю, каким образом позволили себе привлечь меня… я в государственной службе состою! — удивляется другой.

— Я и по домашности-то моей даже самого простого обстоятельства рассудить не могу! — оправдывается третий.

Суд шепчется и оставляет все отговорки без последствий. Заседатели вздыхают и, понурив головы, садятся на лавке вблизи прокурора. Один из них немедленно притворяется спящим.

На сей раз Осликов является в роли отставного солдата Дорофеева и обвиняется в краже со взломом. Но он ни в чем не сознается.

— Ничего я этого, ваше превосходительство, не знаю. Я человек слабый, пьяный! — говорит он.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: