— А сыночек вот в аблакаты устремляется! — разражается наконец Семен Прокофьич, — а от этих, прости господи, сорванцов и бедствия-то все на нас пошли!

Молчание делается еще глубже и тягостнее.

— У отца за душой гроша нет, а у сынка уж актрисы на уме… да как эти… камелиями, что ли, они у вас прозываются?

— Камелиями, папенька.

— Камелия, батюшка, — это цветок такой. Цветками назвали! настоящим-то манером стыдно назвать, так по цветку название выдумали!

— Помилуйте, папенька, разве я…

— Я не об тебе, мой друг, а вообще про молодежь про нынешнюю… Зависть, батюшка, ваше превосходительство, у них какая-то появляется, коли они у которого человека в кармане рубль видят! Мысли другой никакой нет! Так вот и говорит тебе в самые глаза: не твой рубль, а мой! И так это на тебя взглянет, что даже сконфузит всего! Точно ты и в самом деле виноват перед ним! точно и в самом деле у тебя не свой, а его рубль-то в кармане!

Миша слушает, уткнувшись в тарелку. Очевидно, он недоволен. Как представитель молодого поколения, он считает своим долгом хотя пассивно, но достойно протестовать против клеветы на него.

— Иду я это, батюшка, намеднись по Катериновке*, — продолжает обличать Семен Прокофьич, — а передо мной два школяра идут. «Вот бы, — говорит один, — кабы в этой канаве разом всю рыбу выловить — вот бы денег-то много забрать можно!» Так вот у них жадность-то какова! А того и не понимает, малец, что в нашей Катериновке, кроме нечистот из Зондерманландии, и рыбы-то никакой нет!

При слове «Зондерманландия» старик Рыбников обнаруживает некоторое оживление.

— Да, брат, бывали! бывали мы там! — шамкает он.

— Вот он, аблакат-то этот, как нахватает чужих-то денег, ему и не жалко! В лавку придет — всю лавку подавай! На садок придет — весь садок подавай! А мы терпи! Он чужой двугривенчик-то за говядину отдает, а мы свой собственный, кровный, по милости его, подавай!

— Бывали! бывали! — прерывает старик Рыбников, думая, что речь все идет об Зондерманландии.

— Нет, да вы, батюшка, ваше превосходительство, послушали бы, какой у них аукцион насчет этих деверий-камелий идет! Офицер говорит: полторы, говорит! Он: две, говорит! Офицер опять: две с половиной! Он: три, говорит! Откуда он деньги-то берет! Вы вот что мне, батюшка, объясните!

— Да… да… в Зондерманландии… это точно!

— И ведь ничего-то у него на уме, кроме стяжанья этого, нет! Не то чтобы государству или там отечеству… послужить бы там, что ли… Нет, только одну мысль и держит в голове: как бы мамон себе набить!

Семен Прокофьич постепенно приходит в такой азарт, что даже бросает на тарелку нож и вилку.

— А нас взяточниками обзывают! — гремит он, — мы обрезочки да обкусочки подбирали — мы взяточники! А он целого человека зараз проглотить готов — он ничего! он благородный! Зачем, мол, сей человек праздно по свету мыкается! Пускай, мол, он у меня в животе отлежится!

Гусь стоит посреди стола нетронутым. Анна Михайловна и сестрицы притихли; у Миши слегка вздрагивают губы; даже старик Рыбников начинает понимать, что происходит нечто неладное.

— И вот тебе мой отцовский завет, Михайло Семеныч! — в упор обращается к сыну старик Нагорнов. — В аблакаты — ни-ни! Просвирками-то, брат, не проживешь, да ты и теперь уж над просвирками-то посмеиваешься! Ты, брат, может, на заграницу засматриваешься, что там аблакат-то в почете! Так ведь там он человек вольный: сегодня он аблакат, а завтра министр — вот оно что! А ты здесь что! и сегодня мразь, и завтра мразь. Мразь! мразь! мразь!

Миша убеждается, что, благодаря отцовскому предупреждению, двери в адвокатуру для него закрыты. Он решается идти в прокуроры, и в согласность этому решению приучает себя слегка голодать. «У прокурора, — говорит он себе, — живот должен иметь форму вогнутого зеркала, чтобы служил не к обременению, а чтобы всегда… везде… ваше превосходительство!.. готов-с!»

Тип надорванного, с вогнутым животом, и всегда готового исполнителя — тип еще нарастающий, будущий… но он будет. Или, лучше сказать, он существовал искони, но временно как бы поколебался и утратил свою ясность. Это все тот же русский Митрофан, готовый и просвещаться и просвещать, и сражаться и быть сражаемым. В последнее время он несколько замутился благодаря новизне некоторых положений и неумению с желательною скоростью освоиться с ними; но несомненно, что он воспрянет, что он вновь сделается чистым, как скло, и овладеет браздами…

Миша уже и ведет себя так, как будто он заправский прокурор. Строго, сдержанно, немножко сурово. Из уст его так и сыплются: «по уложению о наказаниях», «по смыслу такого-то решения кассационного департамента», «на основании правил о судопроизводстве», «в Своде законов гражданских, статья такая-то, раздел такой-то, изображено» и т. д. Даже в дружеской беседе с товарищами он все как будто обвиняет и убеждает кого-то сослать в каторгу.

— Тебя, брат, за такие дела, по статье такой-то, следовало бы, по малой мере, в исправительный дом на три года запрятать! — говорит он, — да моли еще бога, что смягчающие обстоятельства натянуть можно!

В большой зале, в ресторане Бореля, светло и людно. Говор, смех, остроты и шутки не умолкают. Татары бесшумно мелькают взад и вперед, переменяя тарелки, принимая опорожненные бутылки и устанавливая стол новыми. Это пируют за субботним товарищеским ужином будущие прокуроры, будущие судьи, будущие адвокаты.

Приближается время выпуска, и молодые люди постепенно эмансипируются. Частенько-таки собираются они то в том, то в другом ресторане и за бокалом вина обсуждают ожидающие их впереди карьеры. Начальство знает об этом, но, ввиду скорого выпуска, смотрит на запрещенные сходки сквозь пальцы.

Разговор дробится по группам. На одном конце стола ведут речь о том, что̀ выгоднее: в столице быть адвокатом или в провинции?

— Ловкачев! ты куда?

— Странный вопрос! разумеется, в адвокаты! не в судьях же пять лет на одном стуле сидеть!

— Я, брат, тоже в адвокаты, да только думаю в провинцию. Здесь уж очень много нашего брата развелось!

— Что ж! это мысль!

— Я, брат, на днях одного провинциального адвоката встретил, так очень хвалит! Такое, говорит, житье, что даже поверить трудно!

— А как, однако?

— Да тысяч пятнадцать, двадцать в год! Только, говорит, у нас деликатесы-то бросить надо!

— То есть, в каком же это смысле?

— А так говорит, какая сторона больше даст — ту и защищай!

— Это само собой! да там дела-то всё мозглявые!

— Это нужды нет! Мне, говорит, хоть по зернышку, да почаще! Ведь он там один как перст — ну, всё и захватил! А ежели приедет, говорит, еще адвокат — сейчас, говорит, в другой город переберусь!

— Да; двоим — это точно… пожалуй, и делать там нечего!

— А теперь, представь себе, как ему хорошо! Что ни дело, то верный выигрыш, потому что у него и противников-то настоящих нет. Народ бессловесный всё, стало быть, истец ли, ответчик ли, как только не успел заручиться им, так уж и знает зараньше, что дело его пропало. Для меня, говорит, любое дело защитить — все одно, что в вист с тремя болванами партию сыграть!

— Да! это мысль! об этом стоит подумать!

В другой группе, средоточием которой служит Миша Нагорнов, идет тот же разговор, но с другими вариациями.

— Нет, Проходимцев, я с тобой не согласен! — ораторствует Миша, — в существовании прокурора есть тоже свои хорошие стороны!

— Еще бы не было! даже египетские аскеты, когда жевали акрид*, — и те находили, что существование их имеет свои хорошие стороны!

— Ну, нет-с; тут не акридами пахнет. Это не совсем так. Я заранее приглашаю тебя на прокурорский обед, и будь уверен, что ты всегда найдешь у меня кусок сочного «бульи»*, и стакан доброго вина!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: